|
А тебя не было, и никто не мог мне сказать доброго слова.
Осенью третьего тому назад года, когда убрали урожай и тетка опять стала говорить мне, что неправильно я живу, о душе не плачусь, поцеловала я крест перед нею и сказала, что согласна.
Тетка обрадовалась и веселилась, а когда я удивилась, отчего ей так радостно, ответила, что рада за душу мою и за погибших родителей моих, у которых есть теперь предстоятельница перед господом. И мы записали купчую на дом, а деньги я брать не хотела, но тетка огорчилась и отдала пять тысяч, потому что без вклада в монастырь не берут и чем богаче вклад, тем ближе человек к богу. И мы внесли эти пять тысяч в монастырскую казну, и меня приняли послушницей, чтобы приучилась я к смирению и покаянию, а уж потом стану сестрой.
И, видя радость тетки Ефимии и ее мужа, оставаясь за воротами монастыря, я вдруг дерзостно прегрешила, подумав, что не веру таила тетка, а мирскую усладу держала в душе, когда загоняла меня в монастырь. Так дерзко я и подумала: „Загоняла!“ — а потом и сама испугалась и покаялась батюшке после поучения в воскресенье, а батюшка задумался печально и сказал, что не должна я сердиться на мирян, потому что мирянам — мирское, а нам, монахиням, — божественное. И вот вместо утешения вселил в меня батюшка еще больше сомнений.
Поселили меня сначала со старицей Анной, которой не можется, и я должна была служить ей, чтобы смирить свою гордыню.
Старица Анна была мной недовольна и все пеняла, что за ее двадцать тысяч вклада могли бы к ней приставить послушницу и поумелее, а мать игуменья на ее покоры не отзывалась, и тогда старица всю злобу на меня перенесла. И, что я от нее вытерпела, сказать трудно. А злее всего допекала она меня недомыслием, говоря: „Неужели ты, дура, не поняла, что тебя в монастырь спихнули за твой домишко, за твою утварь? И до чего же злы люди, уж лучше выдали бы замуж за какого вдовца, ведь ты бы на суд не подавала!..“ И эти ее злые слова меня очень огорчали, потому что я не хотела больше думать о тетке плохо.
Но в первое время мне было в монастыре хорошо, потому что всему я дивилась: и благолепию церковной службы, и истовости молитв, и сладкогласию пения.
А еще было много книг, и мать келарша давала мне их часто, и я много читала, когда кончалась работа по двору или в поле, а старица Анна засыпала. И книги были все священные, написанные умилительно, большая часть — жития святых или жизнеописание миссионеров, которые уходили на край света к дикарям и несли им слово божие.
Однако дух божий не всегда был при мне, и вдруг я начинала вспоминать нашу школу и школьную библиотеку, и порой становилось так тяжело, что, казалось, попади мне в руки какой-нибудь старый учебник, я и его слезами оболью. А на собеседованиях с батюшкой стала я вспоминать, как в школе училась, и батюшка мои эти воспоминания отверг, как пришедшие от лукавого.
А однажды, возвращаясь после всенощной, увидели мы, все сестры хора, как пролетел по небу спутник. Газет к нам не допускали, и радио у нас нет, но прихожане перед молебствиями, собираясь во дворе, говорили о мирских новостях, и слова их доносились к нам, как сквозь стену, полуневнятно, однако же о спутнике мы слыхали. И мы остановились во дворе, дивясь человеческой мудрости, а мать игуменья услышала наши разговоры и наложила на нас епитимью, — то была моя первая провинность, а уж потом им не было числа. Почитай, все три года я была под епитимьей, одна кончалась, другая начиналась! А в тот раз она заставила нас молиться, чтобы злосчастный спутник упал в океан-море, чтобы не нарушал созданный богом мир. И мы молились, а в душе я противилась этой молитве, потому что видела настоящее явленное чудо и чудо было сотворено человеком, а не молитвой.
Все чаще стала я задумываться над своей судьбой и вспоминать прошлое, и жалеть, что в то время побоялась написать тебе и попросить совета как у старшего брата, — ведь ты и был для меня братом. |