Ещё кричали разносчики товаров, расхваливая свою снедь, громче гомонили кучи мужиков возле парящих дверей трактиров и кабаков, гнусавили нищие, протягивая искалеченные, а то и нарочно вымазанные руки к последним покупщикам, кричали растрёпанные бабы, уволакивающие своих размякших на холоде от сивухи мужей, орали мальчишки в рваных зипунах и армяках с чужого плеча, но туман как будто приглушал звуки, прижимал их к мокрой красной земле, растворял в холодном белёсом мареве.
В последний {Таз вскричали уличные озорники вслед юродивой:
— Дура! Ксения — дурочка, дура...
Ещё раз возгласила юродивая свой зычный и неумолимый клич:
— Пеките блины!
И улица начала пустеть. Зажигались первые вечерние костры на перекрёстках, сгрудились вокруг них сторожа с колотушками, в накинутых на плечи длинных нагольных тулупах, заскрипели закрываемые на ночь ворота больших усадеб, залаяли, завыли, перекликаясь, собаки.
На пустеющей улице заметно было всякое движение, и человек в длинной тёплой шинели приотстал от юродивой, по-прежнему не спуская с неё тяжёлого, хмурого взгляда.
Но он напрасно беспокоился. Юродивая ни на что не обращала внимания, шла и шла вперёд, словно её гнала какая-то неведомая сила, споро перебирая ногами в разбитых, размокших башмаках.
Внезапно она вышла на самую середину улицы, оскальзываясь на замерзших глыбах колеи, и остановилась, как будто поджидая кого-то. Стояла прямая, как палка, посреди грязной улицы, едва прикрытой первым снежком и комьями грязной земли.
Из-за поворота вывернулась тощая каурая лошадёнка, запряжённая в пролётку, обитую старой замшелой рогожей, на больших тяжёлых колёсах. На облучке пролётки согнулся в три погибели замызганный мужичонка в старом заячьем тулупчике и лохматом треухе, из-под которого едва выглядывало остренькое косоротое лицо с набрякшими и мутными серенькими глазками.
За его спиной, хоронясь от снега и комьев земли, выскакивающих из-под копыт лошади, скособочился молодой совсем офицерик в кургузой зелёной епанче и потрёпанной треуголке. Он согнулся в три погибели, укрываясь за спиной возницы от злобного ветра, опустив глаза к самому дну пролётки и дрожа от холода. Короткие маленькие усики чернели на розовом, обхлёстанном ветром лице, чёрные, сросшиеся на переносице брови надвинулись на самые глаза, а прямой точёный нос покраснел от мороза.
Юродивая стояла на середине улицы и не сошла с неё, как будто и не слышала зычного крика замызганного возницы.
В двух вершках от женщины лошадь словно споткнулась и стала. За лошадью возница не разглядел юродивой и с маху поддал кнутом, но каурая только вздрогнула боками, замахала куцым хвостом, но не сделала ни шагу.
— Ну что, что стал? — ткнул в спину мужичонке офицерик красной, припухшей от холода рукой и снова спрятал её в рукав.
Тот хлестнул лошадь, но она стояла как вкопанная, только размахивала хвостом да подрагивала боками.
Юродивая переложила палку из одной руки в другую, легко коснулась лошадиной морды, пробежала пальцами по заиндевевшим ноздрям, потрепала по шее, едва прикрытой редкой гривой, и, обогнув её, направилась к пролётке.
— Подай, батюшко, Христа ради, — заканючила юродивая, бросаясь перед офицериком на колени прямо в стылую мёрзлую грязь.
Офицер поднял глаза, злобный его взгляд упёрся в сгорбленную фигуру юродивой, опустившей голову к самой земле.
— Подай, батюшко, царя на коне, — запрокинула лицо юродивая.
Ясные ярко-голубые глаза её уставились на офицера. Ему стало жарко, он отодвинулся от спины возницы, зыркнул чёрными угрюмыми глазами.
— Пошёл, пошёл. — Он ткнул в спину мужичонку.
— Подай, батюшко, Христа ради, копеечку с царём на коне, подай, — молила юродивая, протягивая руку ладонью вверх. |