Степан с оторванным рукавом сутаны, в сбитой скуфейке кричал озверевшим людям слова увещевания, но они потонули в гуле и крике толпы.
Степан вывел Ксению из самой середины толпы и усадил на лавочку возле одной из лачужек.
Оставив на земле окровавленных, избитых санитаров, в порванных балахонах, толпа тут же побежала по своим делам, словно и не было побоища, словно ни до кого не касалось дело освобождения Ксении, не обратив никакого внимания на то, что она сидит у дома на лавочке.
Степан подошёл к санитарам, помог им подняться, отнёс одного за другим в телегу. Стеная и охая, санитары грозились спалить всю улицу, грозились императорским указом, и только тут, из воплей и причитаний потерпевших, он узнал, что Ксению повелели доставить в дольгауз, дом, куда собирали всех сумасшедших.
Телега с санитарами уехала, а Степан всё сидел с Ксенией на лавочке и уговаривал её отправиться к Прасковье, чтобы привести себя в порядок.
Подъехавший на старенькой пролётке извозчик степенно, прямо с облучка поклонился Ксении и умильно-вежливо, ласково пробормотал:
— Матушка Ксения! Не откажи. Садись! Первый день выехал, а как ты сядешь, весь день удача будет! Не откажи, матушка!
Ксения приподнялась на лавочке и громко сказала:
— Удача у тебя завсегда будет, разбогатеешь, а теперь вези меня в дольгауз...
Степан изумился. Он ничего не сказал Ксении об императорском указе, о дольгаузе. Она знала, ведала.
Он усадил Ксению в пролётку, хотел сопровождать её, но она жестом руки отклонила его услуги.
— Обедня ждёт, отец Акинфий, — поклонилась она. — Благослови да и ступай с Богом!
Степан перекрестил её и долго смотрел вслед отъехавшей пролётке, поднявшей на улице густую пыль. Он да зеваки-мальчишки, из-за которых и начался весь этот сыр-бор, были единственными свидетелями её отъезда.
Глава XVII
После иллюминированных празднеств в Лифляндии и торжественного приёма в Курляндии Санкт-Петербург показался Екатерине скучным, серым, грязным и унылым. Серые воды Невы не голубило даже ясное небо и такое нечастое солнце, запорошенные пылью деревья отдавали болотом, а прораставший бурьян даже у Летнего дворца выдавал близость родни города — деревни. Екатерина вызвала к себе генерал-полицмейстера Корфа и уговорила его поскорее привести город в порядок, придать ему вид европейской столицы. Однако не это было главным в их разговоре. Она хотела знать, что происходило за время её отсутствия в столице и какое состояние умов у горожан выявилось после ареста и бунта Мировича. Попутно Корф доложил ей и о том, какое противодействие вызвал императорский указ об учреждении дольгаузов. Разобравшись в истории, произошедшей на одной из улиц города, она поняла, что, как всегда, новое вводится с трудом, проходит через непонимание и сопротивление.
Но её заботило не столько это, как весть о бунте Мировича. Она облегчённо вздохнула, когда узнала, что благодаря этому бунту император Иоанн зарезан.
«Бог прибрал, — подумалось ей. — Теперь нет ей угрозы в империи, нет прямых соперников на императорский престол. Однако дело Мировича необходимо повести таким образом, чтобы скрыть инструкцию, на основании которой сторожа зарезали Ивана, избавить от пыток Мировича — не ровен час, окажется, что ещё кто-то замешан в этом деле, и так составить манифест о его бунте, чтобы комар носу не подточил...»
Первое, что озаботило Екатерину — похороны Ивана Антоновича. Не только могилу его скрыть от народа, но и самую память о нём вытравить из души. Спасибо, Панин уже озаботился могилой зарезанного царевича, 6 же июля, на третий день после бунта, он писал коменданту Бередникову: «Мёртвое тело безумного арестанта, по поводу которого произошло возмущение, имеете вы сего числа же в ночь с городским священником в крепости вашей предать земле, в церкви или каком другом месте, где бы не было бы солнечного зноя и теплоты. |