Изменить размер шрифта - +
Мисс Бейли носила исключительно обворожительные розовые штанишки, отороченные кружевами, вследствие чего поджидать ее было куда заманчивее, чем, к примеру, сестрицу Бесси: та — непогода ли, вёдро ли — щеголяла в необъятных бумажных панталонах.

Меня как можно чаще высылали на улицу: мама считала, что мальчику нехорошо видеть, как умирает человек. Обычно я просто шатался по прокаленным улицам. Компания подобралась такая: Гас, Херши, Стэн и я; время от времени к нам присоединялся Дудди.

— Прежде чем откинуть копыта, — сказал Дудци, — она заведет глаза и захрипит. Предсмертные хрипы — вот как это называется.

— Ну ты, всезнайка. Поц ты, вот ты кто.

— Да ты что, олух ты, я об этом читал, — тут Дудди меня как треснет, — у Перри Мейсона.

По возвращении домой я обычно заставал маму раздраженной, измотанной. А порой и в слезах.

— Она умирает сантиметр за сантиметром, — однажды душной ночью сказала она папе, — и хоть бы кто из них хоть раз ее проведал. Ну что это за дети! — добавила она и, перейдя на идиш, ругала их на чем свет стоит.

— Нехорошо себя ведут. Не положено так, — говорил папа.

Доктор Кацман не переставал удивляться.

— Ее держит одна сила воли, — говорил он. — Сила воли, ну и ваша самоотверженная забота.

— Там, в комнате за кухней, уже не она, не моя мама. Животное. Ей лучше умереть.

— Ша. Вы сами не сознаете, что говорите. Вы устали. — Доктор Кацман полез в свой черный саквояж и извлек оттуда таблетки — дать маме.

— Ваша жена — поразительная женщина, — сказал он папе.

— Кто бы мог подумать! — Папа явно смешался.

— Прирожденная сиделка.

У нас с сестрой, перед тем как заснуть, вошло в привычку вести долгие разговоры о бабушке.

— Когда она умрет, — говорил я, — у нее еще целые сутки будут расти волосы.

— Кто тебе такое сказал?

— Дудди Кравиц. Как по-твоему, на похороны приедет дядя Лу из Нью-Йорка?

— Наверное.

— Вот здорово, значит, мне еще пятерка перепадет. А тебе и побольше.

— Не говори так, не то она тебе потом будет являться.

— Ну, на ее-то похороны меня возьмут. Теперь они не смогут сказать, что я мал еще.

 

Когда умер дедушка, мне едва минуло шесть лет и на похороны меня не взяли. Моя память хранит одно — неизгладимое — воспоминание о деде. Однажды он позвал меня в свой кабинет, усадил на колени и нарисовал лошадку. На лошадку он поместил ездока. Я смотрел, хихикал, а он тем временем пририсовал ездоку бороду и опушенную мехом круглую раввинскую шапку — штраймл, — какую носил сам.

Мой дед был цадиком, одним из праведных, и меня убеждали, что ничто не может так обогатить, как изучение Талмуда с ним. На его похороны меня не взяли, но много лет спустя мне показали телеграммы соболезнования — их прислали из Ирландии, Польши и даже Японии. Деду принадлежит множество трудов: перевод книги «Сияния» (Зогар) на современный иврит — труд этот занял лет двадцать, уйма тощеньких книжечек проповедей, хасидские истории и раввинистические комментарии. Книги его издавали в Варшаве, а впоследствии и в Нью-Йорке.

— На похороны, — рассказывала мама, — чтобы предотвратить давку, прислали шесть полицейских на мотоциклах. Жара стояла такая, что двенадцать женщин упали в обморок, это не считая миссис Воксман с верхнего этажа. Ей, сам понимаешь, любой предлог годится — лишь бы на мужчину упасть. Хотя бы на Пинского.

Быстрый переход