|
Как только велосипедист падал, съемка обрывалась.
Отец Херши — в начале войны он торговал утилем, — добродушный толстяк, чьи занятия спортом ограничивались тем, что по воскресеньям он, сидя на дешевых трибунах «Делормье даунз», щелкал орехи, нынче возил в свой охотничий домик на берегу озера в Северном Квебеке артиллерийских полковников и их секретарш на зафрахтованных самолетах. Он выбился на первое место в торговле излишками армейского имущества — грузовиками, джипами и прочей тяжелой техникой. Семья Херши переехала на Утремон-стрит.
Дудди Кравиц тоже откочевал. Поименовав себя «Продавцом-победителем», он купил четыре автомата по торговле арахисом и расставил их на четырех самых, как он вычислил, людных углах по соседству.
Мы с Ирвингом стали неразлучны, при всем при том отец его меня ужасал.
— Знаешь, кто ты такой? — то и дело повторял он. — Отцов промах — вот ты кто.
Отец Ирвинга — жилистый, седой, с ехидными черными глазами — вдовел. Я ему поражался: он ел некошерную пищу, выпивал. И не так, как мой папа и другие отцы: те на бар-мицвах в синагоге опрокидывали по-быстрому рюмочку-другую водки, заедали медовой коврижкой — голова запрокинута, глаза подернуты влагой.
— Водка что надо. Лучше не бывает.
— Прогревает прямо до самого нутра.
— Хорошо пошла.
Отец Ирвинга пил пиво «Черная лошадь» бутылку за бутылкой. Угрюмо, с застывшей улыбкой сидел за кухонным столом и вдруг — ни с того ни с сего — выкрикивал: «Потяни меня за палец!» А потянешь его за палец — он оглушительно рыгнет. Часто он засыпал, уронив голову на стол, — рот разинут, в коротких почерневших пальцах дымится сигарета. Иногда в субботу вечером он вместе с нами слушал хоккейные матчи по радио. Он болел за «Канадьен».
— Ни «Ракету», ни Дюрнана никому не переиграть. Вот на кого надо ставить. С ними не прогадаешь — ну, ну, вот, вот оно… — Он осторожно приподнимался со стула. — ТНС. — Удовлетворенно замолкал. — Знаешь, что это значит, парень?
Ирвинг, зажав нос, лез открывать окно.
— Тихо, но смертоносно.
А в другой раз отец Ирвинга сказал:
— Вот, — и сунул палец мне под нос. — Нюхай!
Оторопев, я втянул носом воздух.
— На этот раз бумагу пробил — во как!
Отец Ирвинга издевался над «А-боним».
— Ну и что вы, шмендрики вы этакие, затеяли? Спасать евреев вздумали? Да стоит арабам захотеть, и они в два счета скинут евреев в море.
Иногда по пятницам я с позволения родителей ночевал у Ирвинга и мы засиживались допоздна — говорили об Эрец.
— Жду не дождусь, когда уже наконец смогу туда поехать, — говорил Ирвинг.
Я мало что помню как о наших сходках по пятницам, так и о накаленных общих сборищах по воскресеньям. В памяти всплывают ходячие словечки. Ишув, «Белая книга», эмансипация, Негев, ревизионист, алия. Пьер ван Паасен был за нас, ему мы доверяли. К Кестлеру после «Ночных воров» мы прониклись презрением. Когда наши сходки заканчивались, мы спускались вниз, в беленый известью погреб, и отплясывали с девушками хору. Я почти никогда не присоединялся к танцующим — предпочитал попыхивать в стороне свежеприобретенной трубкой и смотреть, как вздымается грудь Гитл. После танцев мы буйной гурьбой вываливались на улицу и заканчивали вечер или обжимоном в доме кого-нибудь из девчонок, или походом в кегельбан.
Каждое воскресенье нам читали лекции о восстановлении плодородия почвы, показывали фильмы, воспевавшие жизнь в кибуцах. Мы все как один собирались уехать в Эрец. |