Прощаю. Пусть отдохнут на море, сто лет не были и когда еще будут… Спасибо.
— Не за что, Витя… Я ведь тебя хотела за эти две недели уломать и увезти с собой. Ты же у нас слабохарактерный…
— Ничего, — сказал Верещагин. — Я насчет водки слабохарактерный, а так… Скоро засучу рукава и за работу. Хватит праздности.
— Нет, Витя. Вряд ли ты что-нибудь напишешь.
— Почему?
— Вот почему, — Ксения постучала вилкой по горлышку бутылки с водкой.
— А… Ну, ладно… Посмотрим. Саврасов пил, а “Грачей” написал, так что… Гляди, Ксюша, гляди! Да не туда, в дверь гляди! Какие рожи входят! Да-да, четверо этих… Ох, типажи, вот натура замечательная! Я с них, пожалуй, картину напишу. Большую картину, а называться она будет “Страшный суд”, вот как…
Ксения невесело усмехнулась.
— Слушай, Ксюш, — наливая себе еще одну рюмочку, сказал между делом Верещагин. — Давно хотел тебя спросить…
— Спрашивай.
— Слушай, а каково это богатой быть? Есть разница?..
— Через месяц привыкаешь. И в принципе ничего не меняется… Вернее, меняется что-то в психике, но самую малость, несоразмерно деньгам. Думаешь, мечтаешь — вот бы стать миллионером! А на самом деле человек тот же остается, что с миллионом, что без него. Ну, удобней жить, а проблем-то не меньше, если не больше. Ты вот радуешься сотне. Я радуюсь сотне тысяч. Степень радости одна и та же. Ты хочешь сотню тысяч, я хочу сотню миллионов… И степень нашего хотения совершенно идентична, и так до бесконечности…
— Умная ты баба, Ксюша. Стало быть, прав Пушкин в сказке про старуху и разбитое корыто… Я, собственно, так и думал всегда. “Ненасытимы глаза человеческие…”
— Ненасытимы глаза человеческие, — повторила задумчиво Ксения.
— Слушай, Ксюш, вон за соседним столиком человек сидит. Да-да, спиной к нам. С красавицей…
— Я знаю ее, это бывшая жена Корысного. Ну и что?
— Человек этот страшно на Прозорова похож. Недавно пили с ним… Пойти спросить, не брат ли? Близнец просто. Только тот с бородкой был… Сбрил, может…
— Не подходи, Витя. Видишь, как они разговором заняты. Наверняка, о деньгах говорят. Теперь все только о деньгах и говорят…
Прозоров специально сел спиной к Верещагину. Конечно, он сменил свою внешность, но все-таки художник мог его узнать. А Ивану Васильевичу теперь было вовсе не до посторонних пустых разговоров.
В ресторане по всем углам навешаны были колонки и в них гремела разбитная музыка, хрипловатый баритончик пел песню о какой-то братве, о море, о прощании, о Надюхе…
— Что, неужели же нет никакой надежды? — севшим голосом спросил Прозоров и тоскливо оглянулся.
Ресторан, ярко освещенный, качался и плыл в жарком мареве, все кругом гомонило на разные лады, взвизгивало, постукивало ножами и вилками по тарелкам, радостно скалилось, толпилось, а затем как-то внезапно стихло и стало крениться набок.
— Прозоров, ну что же ты? У тебя глаза влажные?.. Да быть такого не может! Не плачь, милый мой… — Ада тихо гладила его по руке сухой горячей ладонью. — Ах, да успокойся же наконец, мужик называется… Не ожидала я от тебя. Уж на что я баба, и то, как видишь… А немцы не виноваты, они все сделали, что смогли. По крайней мере, это приостановили. И вообще, вспомни как здорово мы провели там время! Налей-ка мне лучше шампанского, гулять так гулять…
Прозоров встал, крепко-крепко стиснул зубы, сдерживая рвущуюся из груди судорогу. |