У стойки взял бутылку шампанского, шоколадку, подумав, прихватил еще бутылку коньку, после вернулся к столу, мельком взглянув на Верещагина, который в этот момент как раз пил свою рюмку, запрокинув голову. Иван Васильевич скрутил пробку на коньячной бутылке, затем принялся откупоривать шампанское…
— А если… — начал он, но продолжить не смог, снова перехватило горло.
— Успокойся, милый Прозоров, — издалека отозвалась Ада. — Ты мне делаешь больно. Очень больно, Прозоров…
— Хорошо, хорошо, Ада, — Прозоров прокашлялся. — Сейчас, сейчас… Вот тебе шампанское. А я лучше коньяк…
— Знаешь что, Прозоров, — сказала Ада строго. — Простые люди говорят, что когда человек вырастит какое-нибудь домашнее животное, ну, овцу там, теленка, и когда приходит пора его резать, то хозяин ни в коем случае не должен жалеть это животное. Даже курицу. Чем больше он жалеет, тем больнее животному…
— К чему ты это?
— Ты знаешь, к чему… Так что не жалей…
— Хорошо, не будем больше об этом, — покорно пообещал Прозоров и немедленно обещание нарушил. — Ада, у нас тьма денег, мы снова поедем за границу… Бог с ними, с немцами этими… Может, в Японии есть какие-нибудь клиники, наверняка даже есть… Уж японцы-то… — И осекся, увидев ее внезапно испуганный взгляд, направленный поверх его головы.
— Дама танцует? — раздался за спиной развязный голосок и, обернувшись, Прозоров обнаружил у себя за спиной ухмыляющуюся гнусную рожу. Слишком знакомую ему рожу, уж он-то насмотрелся их в своей жизни. Он знал это общее выражение хамского превосходства, наглой самоуверенности, тупого презрения. Знал он и то, как моментально до неузнаваемости преображается такая рожа, как мгновенно слетает с нее эта приобретенная спесь и самодовольство, когда неожиданно сунешь ей в самый нос ствол, как начинает она блеять бараньим голосом. “Дядя, не надо…”
— Нет, молодой человек, дама, к сожалению с вами не танцует, — сказал он и снова обернулся к Аде.
— Ну, ладно, дядя, — угрозливо пообещал голосок и удалился.
— Как же так получается, Ада, — горестно сказал Прозоров. — Я столько уничтожил этой швали, но все они — мелочевка, все “шестерки”, все — расходный, как они сами выражаются, матерьял… Ну ладно, Колдунова я сдал органам, но Колдунов уже сама по себе вымирающая порода… А тут добрался, наконец-то, до корня зла, пусть не до главного корня зла, но все-таки… И ты же мне не дала это сделать! Я ведь почти перед дверью стоял у этого Урвачева, я глушитель уже навинтил, и ты меня не пустила… Я не понимаю тебя. Он твою жизнь стоптал, и не заметил даже, он жировать будет, он учить будет всех демократии и честности, он будет простодушных и доверчивых дурить, похохатывая про себя, он на телевидении будет маячить с честными глазами, подонок… И ты же его спасаешь!
— Милый Прозоров, — сказала Ада. — Что мне теперь до этого Урвачева? Пусть собирает угли на свою голову… Не он, так другой… Обещай мне лучше — не бросать меня до самой смерти. Будь не рядом, ни в коем случае не рядом… но неподалеку. Когда будешь хоронить меня, в лицо мне не заглядывай. А потом, как мы с тобой и уговаривались, ты идешь в Оптину пустынь. Ты ведь разбойник, Прозоров… Тебе туда и нужно, ведь пустынь эту основал именно разбойник. И звали его Опта… Он в конце жизни раскаялся.
— Но я-то не раскаялся…
— Все равно иди. Ну хотя бы ради меня… Обещай. А там как уж получится. |