У некоторых людей ведь так: когда душа не способна более выносить потрясения жизни, мозг дает команду передать часть напряжения на тело, дабы боль телесная заменила боль душевную. Иначе можно и с ума сойти.
Я не бился в припадках, убеждая себя в нереальности происходящего, потому что ясно осознавал совершеннейшую реальность оного. Потрясение от увиденного завладело мною надолго, основательно, так что не сразу услышал, что старик говорит мне. А он, оказывается, не спеша, размеренно, отделяя каждую фразу, каждое слово, каждый звук, рассказывал:
— Я наткнулся на тебя в водоотводе южнее этой школы. Сначала подумал, что ты очередной мертвец. Таких ныне-то повсюду гроздья. Но все же я решил убедиться, что ты мертв. Оказалось — жив!.. Я перетащил тебя сюда, в свое теперешнее жилище. Как мог обработал рану, перевязал, согрел. Ты очнулся не сразу, сначала-то бредил. Дня три бредил. Так что когда ты пришел в себя, я уже многое про тебя знал. Например, то, что некто выкинул тебя из поезда, и как потом ты оказался в гетто. Про квартиру-то и непонятного жильца в ней я тоже знал до твоего окончательного пробуждения. Но самое главное, Витя, я узнал только после того, когда ты очнулся. Поведав свою историю, ты внес в мою душу такую бурю эмоций, что, пожалуй-то, я до сих пор под впечатлением…
Я слушал старика вполуха, понимая и не понимая, что он говорит.
— Как такое могло произойти? — шептали посиневшие губы. — Ведь недавно все было нормально! Как же такое, черт возьми, могло произойти?
— Город-то пал давно, — после молчаливой паузы поведал Петр Васильевич. — Сегодня седьмой год, Витя. Уже седьмой год…
Слабо соображая, я все ж подсчитал нехитрые цифры.
— Это произошло год назад?..
— Семь лет назад, Витя, — уточнил старик. — Сейчас не две тысячи седьмой год, а две тысячи тринадцатый.
Я покачал головой:
— Не может этого быть!
— Это так, сынок, — уныло ответил Петр Васильевич. — В две тысячи шестом году город был разрушен, как и все остальные города на этой проклятой Богом планете.
Слезы иссякли. Я растер ладонью влажные дорожки на щеках, шмыгнул носом.
— Война? Ведь была война?
— Война, — подтвердил старик. — Самая страшная война из всех, что когда-либо гремели на Земле.
— Но с кем? С китайцами? Или с США?
Петр Васильевич снял со своих плеч толстое и теплое пальто, накинул поверх моих плеч. Затем присел рядом на корточки, всмотрелся в далекие лучи прожекторов, о чем-то подумал.
— Нет, Витя, то была не такая война.
Но с кем же, мать вашу, вы тогда воевали? Не с марсианами же?! Или все же с марсианами?..
— В первом веке нашей эры некто Иоанн Богослов пророчествовал о конце света, — глухо говорил Петр Васильевич, теребя пальцами тесемку вязок с поношенных штанов. — Его пророчество стало главной книгой Нового Завета, потому что описывало битву между Христом и антихристом, Страшный суд, тысячелетнее царство Божье. Иоанн Богослов многое поведал о конце света, что непременно настанет на Земле, коли род человеческий-то не воспрянет от губительного влияния зла. Род человеческий не воспрянул.
— Конец света?
— Вы, молодежь, привыкли называть его Армагеддоном или непосредственно Апокалипсисом, хотя данное слово переводится с греческого-то всего лишь как откровение.
— Конец света… — повторил я уже без вопросительной интонации. Истерика прошла, отступила до поры во глубину сибирской души. Я глубоко дышал, бессмысленно водил глазами по чернеющим остовам многоэтажек и внимал словам старика. Теперь я верил каждому слову Петра Васильевича, потому что иного выбора у меня все равно не было. |