Вы нарядили своего Шолохова во все заграничное, шведское, «яркого, современного дизайна», — он полжизни проходил в гимнастерке, а вы всю жизнь, как Петрушка, пялите на себя этот самый заморский дизайн. Ваш Шолохов брехлив и безответственен, — это вы, а не Шолохов. Ваш Шолохов источает «провинциальное чванство», — помилуйте, присмотритесь к себе. Ваш Шолохов нахваливает вас: «Мой любимый поэт… Ты у нас талантище», это вы, Гога, так о себе думаете и говорите, а не он о вас». И так далее, в этом роде.
Повторю еще раз: так «развенчивают» и поносят Шолохова! Но разве не с той же глумливой яростью и подлостью разносили нас возлюбленные детки новой системы, едва мы успевали поднять голову?
Спросить бы тех русских офицеров, которых вели на расстрел Григорий Евсеевич Зиновьев и Иосиф Виссарионович Джугашвили: что для них лучше — всю жизнь клевета на них, попрание чести, унижение имени или — расстрел? Наверное, они выбрали бы второе.
Наблюдая своих друзей, деля с ними общую судьбу русского литератора эпохи развитого социализма, заметил я одну примечательную особенность: ничто не могло вышибить русского писателя из седла, никакая сила не могла выветрить из него благородных свойств русского характера, кроме одной дьявольской силы — алкоголя.
Алкоголь начисто вымывал из человека все: и телесное здоровье, и талант, и все самые лучшие, прекрасные свойства души.
Владимир Фирсов на глазах у нас менялся как поэт, как товарищ, как человек.
Лет через десять после окончания института вдруг стал замечать перемену в его характере: в нем появилось свойство, которого раньше не было и в помине: он стал заискивать перед сильными мира, сановными людьми. В глазах у него поселялась тревога за завтрашний день. Он нигде не служил, — еще в институте вкусил литературной бесшабашной вольницы; усвоил широкие, театральные манеры, образную, хлесткую речь. Почти каждодневные, горячительные возлияния, — до службы ли тут? И жена, Людмила, не работала, и квартиру обставлять мебелью надо, и дачу обустраивать… Дети, один за другим, пошли. Все, как у Пушкина. Вот только дворянского звания не было, села Михайловского в наследство, крепостных родители не оставили, да и стихи издатели из рук не рвали, за строку, как Пушкину, рубль золотом не платили. А тут еще критики издевались, каждую тощую книжонку, выходившую с интервалами в два-три года, рвали на части, высмеивали, отказывали в таланте, — даже в способности писать стихи, — словом, жил по Маяковскому: «Мне и рубля не накопили строчки, краснодеревщики не слали мебель на дом…» А тут еще под ложечкой сосало, — все глубже укоренялась потребность в спиртном, страсть к выпивкам становилась второй натурой.
Стихи еще писались. Писал их ночью, в тиши своей времянки, но… писались. Надо было их печатать, — устраивать в журналы, в издательства.
Ловкие евтушенки, вознесенские, — те шастали по кабинетам властителей. Восходили, как звезды первой величины на поэтическом небосклоне, их включали в комиссии и советы, в редколлегии и секретариаты…
В литературном мире громадная сеть разных управляющих, руководящих структур, — проникнуть хотя бы в одну клетку, вскарабкаться на Олимп, — но нет, туда берут все тех же.
Вот Никита Хрущев встречается с деятелями литературы. Фирсова не зовут! Не вспомнили, не заметили!
Не позвали туда и Володю Котова, и Алексея Маркова, и Игоря Кобзева… Даже Васю Федорова — и то, кажется, не позвали. А уж поэты — перворазрядные!
О братьях радонежских — говорить нечего. Ни Шевцова, ни Поделкова, ни Чалмаева… Будто и нет нас в природе! По этому случаю — выпивка. От досады и от обиды. Кто что сказал на встрече с Хрущевым — об этом говорят в ресторане Дома литераторов, за каждым столом. |