Вот Никита Хрущев встречается с деятелями литературы. Фирсова не зовут! Не вспомнили, не заметили!
Не позвали туда и Володю Котова, и Алексея Маркова, и Игоря Кобзева… Даже Васю Федорова — и то, кажется, не позвали. А уж поэты — перворазрядные!
О братьях радонежских — говорить нечего. Ни Шевцова, ни Поделкова, ни Чалмаева… Будто и нет нас в природе! По этому случаю — выпивка. От досады и от обиды. Кто что сказал на встрече с Хрущевым — об этом говорят в ресторане Дома литераторов, за каждым столом. Отдельные места из речей воспроизводят дословно.
Воображение многих поразил Евтушенко — поэт новой формации. В дружеском кругу несет всех святых — особенно партию, правителей. А там…
«Товарищи! Когда-то Маяковский, выдающийся поэт нашей революции, четко определил задачу социалистического искусства: «И песня, и стих — это бомба и знамя…» Мы никогда не должны забывать эти слова…
Меня глубоко тронули, заставили задуматься слова Никиты Сергеевича о том, что у нас не может быть мирного сосуществования в области идеологии. Это действительно правда, потому что вся наша жизнь — борьба, и если мы забудем, что должны бороться неустанно, каждодневно за окончательную победу идей ленинизма, выстраданных нашим народом, — мы совершим предательство по отношению к народу».
Фирсов знал Евтушенко, его подлинные взгляды, настроения. Владимир никогда бы не опустился до такой степени глумления над собственной сутью, — однако жизнь подавала примеры, время рождало героев.
Одного за другим отсекал Владимир товарищей юности, — что в них проку! У него на даче я и познакомился с Есилевым Николаем Хрисанфовичем. Высокий, грузный… Всегда улыбался. Смотрел на нас, как на ребят из детсада. Ему в то время было лет шестьдесят. Очень умный, опытный и принципиальный издатель. Я бы назвал его современным Сытиным.
В то время я не печатался, нигде не работал, — друзей у меня становилось меньше. Перестал заходить и Фирсов.
Сказал об этом одному из товарищей. Он долго и загадочно улыбался, потом рассказал: был у него друг, редактор журнала, — к нему ходил Фирсов почти ежедневно, а заместителя его не замечал. Но вот Володя узнает, что редактора снимают, а на его место ставят заместителя. И в тот же день Владимир трусцой бежит мимо кабинета крамольного главного, ныряет в кабинет зама.
— Так-то, друг мой. Учись! — закончил свой рассказ приятель.
С тех пор и я перестал заходить к Фирсовым.
Так уж, видимо, устроена жизнь: по Некрасову, «одни оставили меня, перед другими сам закрыл я дверь».
Выходки Фирсова продолжали неприятно поражать его друзей.
Однажды мне рассказал Шевцов, как он побывал в кабинете Фирсова. — Володю, наконец, пустили на Олимп, его назначили главным редактором советско-болгарского журнала «Дружба».
Пришел в кабинет, а хозяина нет. Ну, Шевцов садится в его кресло, ждет. Но вот заходит Фирсов — встревожился, засуетился. Обращается к Шевцову:
— Ты, Михалыч, пойди в буфет, подожди там меня, а то сейчас сюда войдет мой шеф… Я бы не хотел…
— Понимаю! — сказал Шевцов, вставая. — Я удаляюсь, не беспокойся.
В то время Шевцова едва ли не все наши центральные газеты громили за роман «Тля». Критики негодовали, узрев там «антисемитские» мотивы. Имя Шевцова предавалось анафеме. А шеф Фирсова зело как благоволил к евреям.
Шевцов рассказывал этот эпизод без зла и обиды на Фирсова, мне же он прибавлял горечи и досады за тех, кого я еще недавно числил в своих друзьях.
Иван Михайлович, будучи в свое время заместителем главного редактора журнала «Москва», напечатал первые стихи Фирсова и тем растворил перед ним дверь в литературу. |