Но вернемся туда, где мы ее оставили, я так и вижу ее привалившейся в подобии ступора к одной из стен, коими изобилует это жалкое строение, ее длинные седые грязные волосы обрамляют капюшоном золотушных колтунов лицо, где, кажется, оспаривают первенство бледность, вялость, голод, прыщи, свежая грязь, незабываемая досада и избыток волос. Клочья драного чепчика окаймляют ухо. Под истрепанным хлопчатобумажным платьем, обильно испещренным пятнами слюны, две чашеподобные впадины обозначают местоположение грудей, а коническая выпуклость — живота. Между, с одной стороны, большим мешком, или сумкой, содержащим остатки вчерашней еды, тайком вынесенной в подоле рваной юбки, и, с другой, ртом Мэри взад-вперед мелькают руки Мэри с размеренностью, которую я немедля сравню с размеренностью шатунов. Когда одна рука открытой ладонью пропихивает между не ведающих устали челюстей холодную картофелину, луковицу, пирожок или бутерброд, вторая ныряет в мешок и там уверенно сжимается на бутерброде, луковице, пирожке или холодной картофелине, как Мэри пожелает. Первая на пути к наполнению встречает последнюю на пути к опорожнению в точке, равноудаленной от точек их отбытия или прибытия. За вычетом мелькающих рук, чавкающего рта и глотающей глотки ни один мускул Мэри не дрогнет, а над всем этим — мечтательное лицо, что покажется вам, милочка, странным, но, поверьте, милочка, я ничего не выдумываю. Что же касается конечностей Мэри, гм, которые, думаю, не ошибусь, если скажу, что до сих пор не упоминались, зимой и летом… Зимой и летом. И так далее. Лето! Когда я лежу при смерти, мистер Уотт, за красной ширмой, знаете, возможно, это слово даст какое-то представление — лето и слова для всего летнего. Дело вовсе не в том, что я когда-нибудь придавал им значение. Но одни призывают священника, а другие — долгие деньки, когда солнце было в тягость. Я осел здесь летом. А теперь я закончу, вы больше не услышите мой голос, разве только мы где-нибудь встретимся вновь, что, учитывая вероятное состояние нашего здоровья, маловероятно. Поскольку тогда я встану, нет, я же не сижу, тогда я пойду, какой есть, в одежде, в которой встал, если это можно назвать вставанием, даже без зубной щетки в кармане, которой можно почистить зубы утром и вечером, или пенни в кошельке, на который можно купить булочку в пылу полудня, без надежды, друга, плана, перспективы или шляпы на голове, которую можно приподнять перед добрыми дамами и господами, и изо всех сил устремлюсь по тропинке к калитке, в последний раз, серым утром, и выйду, кивнув твердой дороге, и по твердой дороге уйду, изо всех сил перебирая ногами, пыльная нестриженая бирючина задевает мне щеку, и так далее, и далее, все быстрее и быстрее, все слабее и слабее, пока кто-нибудь не сжалится надо мной, или Господь не смилостивится надо мной, или, лучше, и то, и другое, или, не дождавшись этого, я завалюсь, не в силах встать, по пути, и меня заберет в засиженную мухами кутузку проходящий мимо человек в синем, и я оставлю вас здесь на своем месте, перед вами все, что позади меня, и все, что передо мной — хо! — все, что передо мной. Стояло лето. В доме находилось три человека: хозяин, которого, как вы прекрасно знаете, мы зовем мистером Ноттом; старший слуга по имени, думаю, Винсент; и младший, в том лишь смысле, что он был нанят не так давно, по имени, если не ошибаюсь, Уолтер. Первый здесь, в своей постели или хотя бы в своей комнате. Но второй, то есть Винсент, больше не здесь, по той причине, что, когда пришел я, ушел он. Но третий, то есть Уолтер, тоже больше не здесь, по той причине, что, когда пришел Эрскин, он ушел точно так же, как ушел Винсент, когда пришел я. А я, то есть Арсен, тоже больше не здесь, по той причине, что, когда пришли вы, я ушел точно так же, как ушел Винсент, когда пришел я, и ушел Уолтер, когда пришел Эрскин. Но Эрскин, то есть предпоследний из пришедших и следующий в очереди на уход, Эрскин все еще здесь, спит и знать не знает о том, что уготовил новый день, я имею в виду продвижение по службе и новое лицо и близящийся конец. |