Поскольку и кресла, если упоминать лишь кресла, никогда не стояли на месте.
Поскольку и углы, если упоминать лишь углы, редко пустовали.
Только кровать, подобранная с таким вкусом, такая солидная, сохраняла иллюзию неподвижности, поскольку имела круглую форму и была прибита к полу.
Голова мистера Нотта, ноги мистера Нотта, перемещаясь еженощно почти на градус, за двенадцать месяцев описывали окружность этого одинокого ложа. Его копчик и прилегающее хозяйство тоже совершали небольшое ежегодное круговращение, что выявлялось при обследовании простыней (регулярно менявшихся в День святого Патрика) и даже матраса.
Странным вещам, творившимся наверху, так занимавшим Уотта, пока он служил внизу, так и не было получено объяснения. Однако они больше не занимали Уотта.
Время от времени мистер Нотт исчезал из своей комнаты, оставляя Уотта в одиночестве. Только что мистер Нотт был здесь, а через мгновение пропадал. Однако в таких случаях Уотт, в отличие от Эрскина, вовсе не чувствовал необходимости организовывать повсюду поиски, сотрясая своей поступью притихший дом и докучая своему коллеге на кухне, нет, но продолжал тихонько пребывать на месте, ни во сне, ни наяву, пока мистер Нотт не возвращался обратно.
Уотт не страдал ни от присутствия мистера Нотта, ни от его отсутствия. Когда он был с ним, он был рад побыть с ним, когда он был вдали от него, он был рад побыть вдали от него. Покидая его ночью и вновь возвращаясь к нему утром, он никогда не чувствовал ни облегчения, ни сожаления.
Это оцепенение охватило весь дом, сад, огород и, естественно, Артура.
Так что, когда Уотту пришло время уходить, он двинулся к калитке в совершеннейшей безмятежности.
Однако, едва успев оказаться на дороге, он разрыдался. Он стоял, вспоминал он, опустив голову, держа в каждой руке по сумке, а слезы его мелким дождиком окропляли только что покинутую землю. Он не поверил бы в такое, не будь это он сам собственной персоной. Влага, излившаяся на поверхность дороги, пережила, по расчетам, его уход минуты на две, а то и на все три. К счастью, погода была хорошей.
Комната Уотта не содержала никаких разъяснений. Это было маленькое, темное и, хоть Уотт был человеком отчасти чистоплотным, зловонное помещение. Из единственного окна открывался прекрасный вид на ипподром. Картина, или цветная репродукция, ничего не проясняла. Напротив, значимость ее со временем уменьшалась.
По голосу мистера Нотта ничего нельзя было узнать. Мистер Нотт и Уотт никогда не беседовали. Время от времени мистер Нотт без всякой видимой причины раскрывал рот, чтобы попеть. Все мужские регистры от баса до тенора давались ему с равным успехом. По мнению Уотта, пел он не слишком хорошо, однако Уотт слыхал певцов и похуже. Мелодии этих песен были исключительно однообразны. Поскольку голос, за исключением редких хриплых скачков вверх и вниз тонов на десять, а то и на одиннадцать, не покидал начального тона, которому, казалось, был обязан блюсти верность до конца. Слова этих песен были либо бессмысленными, либо зиждились на идиоме, с которой Уотт, прекрасный лингвист, знаком не был. Как правило, первой буквой была «а», а взрывными — «к» и «г». Кроме того, мистер Нотт часто разговаривал сам с собой с весьма оживленными и разнообразными интонациями и жестикуляцией, но так тихо, что до болезненно напрягавшихся ушей Уотта доносилось лишь дикое и невнятное бессмысленное бормотанье. К этим звукам Уотт привязался необычайно. Дело вовсе не в том, что он грустил, когда они стихали, не в том, что он радовался, когда они вновь раздавались. Однако, пока они звучали, он радовался, как радовался бы дождю, льющему на бамбук или даже тростник, натиску на землю волн, обреченных стихнуть, обреченных нахлынуть вновь. Еще мистер Нотт любил отдельные необычайно энергичные дактилические восклицания, сопровождавшиеся судорогами конечностей. Преобладали среди них такие: Экзельман! Кэвендиш! Аввакум! Кровушка!
Касательно имевшего колоссальную важность физического обличья мистера Нотта Уотту, к сожалению, почти нечего было сказать. |