Изменить размер шрифта - +
Погибла целая семья отец, мать, дочь; они работали, развлекались, горевали, радовались, мечтали, делали дорогие и недорогие покупки, видели хорошие и дурные сны, они ссорились и мирились, писали письма, весело обедали в воскресенье, сажали деревья, ходили в гости, читали и бездумно отдыхали, мучились сомнениями…

Они жили. И — они больше не живут. Они были. И — их нет. Они думали о будущем. И — они в земле. Их было четверо. И вот остался один. Сын остался. И — три могилы. И этого сына вызывают в суд по иску Петрова и потом описывают мебель. Так не сошли ли мы с вами, читатель, с ума, разбирая, что могло остановить автора иска и что не могло его остановить, чего он должен был и не должен был бояться!

А не мы, в сущности, разбирали и решали, сам он разобрал и решил, что поступает нормально и бояться ему нечего. Он — не философ — сумел подойти к истории этой настолько отвлеченно и абстрактно, что позавидовали бы устроители диспутов, на которых обсуждаются логические модели. Для него история, разыгравшаяся на шоссе, несмотря на то что он в ней непосредственно и, добавим для объективности, безвинно участвовал тоже была не трагедией живой, а моделью. Она была для него моделью, в которой, — если вообразить ее в виде, например, пирамиды — венчающей вершиной был он и его семья а основанием (ничего, что покоящимся на надгробьях, неважно.) погибшая семья Ивановых. В этой модели он все сумел уравнять, умудрился несоизмеримое соизмерить, потому что создана она с одной-единственной целью: выйти из бедственной ситуации с минимальными потерями, в беде — беды избежать.

При беде мирятся, издавна говорили в народе. Беда не помирила Петрова ни с мертвыми, ни с живыми. Он, повторяю, в беде этой не виноват, но несмотря на всю его невиновность, это общая беда, ибо не было злого умысла у человека, который, видимо, ехал не в меру шибко и заплатил за это жизнью собственной и жизнью самых родных людей, заплатил так страшно, что судить его духу не хватает.

Сопоставимо ли это, соизмеримо ли с одной тысячей двумястами семьюдесятью пятью рублями и пятьюдесятью шестью копейками?

В одном старом, седом журнале, то ли «Русском архиве», то ли «Русском инвалиде», уже не помню, не ручаюсь за точность, читал я некогда о беде, чем-то отдаленно напоминающей эту. Дело было в деревне, по неосторожности одного мужика, вероятно, пьяного, загорелась изба, выгорела дотла, сам мужик и жена его погибли, удалось вынести лишь детей, огонь перекинулся на соседние избы, и те тоже более или менее пострадали. Построились пострадавшие и всем миром построили новую избу для детей того, по чьей вине чуть вся деревня не выгорела. Потому что пожар этот был общей бедой и беду эту избывали тоже сообща — всем миром.

Совесть — самое сокровенное и самое народное из человеческих чувств; суть его в единении личности с миром (в любом, самом узком и самом широком, толковании этого ёмкого понятия). Совесть обременяет: если беда, то общая беда. Но она же и веселит: если общая радость, то она и твоя. Не разделив беды, не разделишь радости.

Можно по всей строгости законов осудить человека, который убил, или украл, или ударил: человек же, который выломился из людской общности, поставил себя над общей бедой, этому, юридическому суду не подлежит.

Совестные дела подлежат суду совести.

Совестного суда нет как учреждения, туда не пойдешь с бумагой, уплатив госпошлину. Совестный суд — это все мы: общество, народ.

Хорошо ли работает этот суд, осуществляет ли те полномочия, которыми он наделен?

Судить по совести не менее, а может быть, более ответственно, чем судить по закону. Законы облечены в четкие формулы, в них все выверено, они написаны, они напечатаны. Законы совести посложней и потоньше и написаны не на бумаге — в душе. Но они отнюдь не менее весомы, авторитетны, у них мощная корневая система, уходящая в толщу народной жизни, измеряемая веками и тысячелетиями.

Быстрый переход