Изменить размер шрифта - +

Иду на работу голодный и думаю не о еде, а о том, как найти общий язык с людьми. Мне надо в кого-то и во что-то верить. Должна быть вера, надежда… Или нет?

Да, вам, наверное, любопытно будет узнать, что всем вокруг я рассказал, будто бы у меня в одном далеком городе есть жена и маленькая дочь. Когда особенно любопытствующие хотят узнать имя жены, я называю имя той, с которой переписывался. Но особенно любопытствующих не много. Услышав, что у меня есть жена и дочь, люди начинают относиться ко мне как к человеку, у которого в жизни все нормально, все как у остальных, и поэтому без особых расспросов можно догадаться обо всем. Вероятно, это мне и нужно — чтобы думали, будто я, как все.

И вот каждый день я хожу на работу, после работы я так же, как все, гуляю по городу, хожу, так же как все, по магазинам, что-то покупаю, хожу в кино и т. д. Иногда смеюсь… Со стороны может показаться, что действительно такой же, как все.

Я уже говорил, что мог бы зарабатывать при желании гораздо больше денег, чем зарабатываю. Но я этого не делаю, не только потому, что не терплю «левой работы», халтуры, но и потому, что совершенно уверен: имей я в десять, в сто раз больше денег, жизнь моя не стала бы лучше.

От одиночества, наверное, я начал говорить сам с собою… Нет, я неточно выразился: не сам с собою, а про себя. Это были речи беззвучные, в которые тем не менее я вкладывал душу. В основном речи критического направления… Вот иду по городу вечером и говорю про себя: «До чего же вокруг некрасиво! Эти однообразные дома-коробки, эти унылые дворы, переполненные автобусы… Разве могут в этой некрасоте, в этом однообразии оформиться сильные, оригинальные характеры, раскрыться удивительные человеческие чувства? Идешь и испытываешь голод по чему-нибудь ярко живописному, резкохарактерному» и т. д. и т. п.

Или сидишь на собрании, посвященном рабочей чести, и во время выступления какого-нибудь жуликоватого малого выстраиваешь в уме опять стройную и опять никем не слышимую речь:

«Мне ведь известны твои фокусы с нарядами. Для тебя честь то же самое, что ширма в детском кукольном театре… Руки за ширмой манипулируют куклами, эти руки никто не видит по условиям игры, ведь они закрыты ширмой. О них даже забывают. Ширма — естественная условность театра. Для тебя такая же естественная условность — рабочая честь. Когда ты говоришь о ней с трибуны, в зале забывают о твоих увертливых руках даже те, кому на собственном опыте известна их отличная техничность».

Однажды я подумал, что во мне погибает великий оратор. И в порядке эксперимента вечером в общежитии, когда я оказался в комнате вдвоем с одним из самых симпатичных мне соседей, рискнул обнародовать такой «внутренний монолог»:

— Стены нашего дома дышат унынием. Это было бы оправдано изнутри, если бы в общежитии обитали одни неудачники, но живут же и восемнадцатилетние, для которых общежитие по их молодости нечто естественное. Хорошо, мне уже двадцать пять, почему же мирятся с этим унынием двадцатилетние, если даже меня угнетают эти голые, больничные стены?..

Я раскатывал мой монолог, ведя мысль к излюбленной мною теме об эмоциональном убожестве, отсутствии потребности в сильных впечатлениях, довольствии серостью, но мой сосед неожиданно меня перебил.

— Эх, — воскликнул он, — если бы я умел рисовать! Я и сам не раз думал о том же! Если бы, понимаешь, я умел рисовать, я бы разноцветным мелом или углем так все разделал, что люди каждый вечер ахали бы от удивления.

После этого мне не хотелось больше ничего ему говорить, потому что я-то умел рисовать. Я вдруг невольно подумал, что, возможно, мои «внутренние монологи» тоже что-то вроде ширмы в кукольном театре. Я ощутил какую-то еще непонятную мне вину. Мне стало стыдно…

Потом я написал письмо ей — в тот институт во Львове, где она теперь училась.

Быстрый переход