Изменить размер шрифта - +

Понимаете, один старый писатель, ныне уже умерший, любил повторять: каждый рассказ, каждую повесть надо писать так, будто бы они последние у тебя. Наверное, и любить надо так. Это соображение — плод поздней мудрости, мудрости, не доступной ни в двадцать, ни в двадцать семь, ни даже в сорок. Но порой, в виде редчайшего исключения, она доступна двадцатилетнему. Валерий этим исключением и был. Я долго всматривалась в его лицо на фотографии. Одновременно и мужчина, и ребенок. Что-то от молодого Маяковского. Неистовый максимализм в сжатых губах. Не подумайте только, что я Вас сейчас в чем-то виню. У женщин, даже когда они старше мужчин, это отношение к любви как последней бывает гораздо реже (а у женщин-писательниц отношение к книге как к последней реже, чем у писателей-мужчин). Может быть, потому, что у женщины с ее чувством материнства сильнее развито сознание бессмертия, для нее вообще меньше последних вещей в мире, чем для мужчин. Для нее даже последнее одновременно и первое.

Но я отвлекаюсь, наверное, потому, что мне тоже хорошо беседовать с Вами.

Ирина! Я о чем-то догадываюсь в истории Ваших отношений, но немало для меня и непонятного в ней. Ваше письмо-исповедь, как и любая исповедь, не обладает той логической стройностью, которая, увы, нужна для полного понимания всех обстоятельств, положений, действий и мотивов.

Нет! — Вы не убили, я почти в этом убеждена. Ваша вина тоньше и, возможно (я не хочу сейчас Вам делать больно, а если и делаю, то на одну минуту), и — глубже. Это та глубина, которую легче увидеть и понять со стороны. Дело в том, милая девочка, что иногда неполное понимание ранит смертельнее, чем полное непонимание. Рождается огромная, неслыханная надежда и… рушится, а с нею рушится целый мир. При полном же непонимании надежда с самого начала полупарализована.

К концу моей долгой жизни, думая о такой банальной вещи, как бесконечная сложность человеческих отношений, я все чаще и все сосредоточенней останавливаюсь на одной мысли: как это важно — понять, в какой стадии духовного, нравственного развития находится человек, с которым на наше счастье или несчастье свела нас судьба. Мы ведь никогда не потрясем в саду ветвь с недозрелыми яблоками: дадим им налиться соком, окрепнуть на солнце. Потому что видим — зеленые, лишь созревающие. Для того чтобы понять это, когда имеешь дело не с деревом, а с человеком, нужно особое виденье — ясновиденье души.

Но возвращаюсь к Вашему письму-исповеди. Если будете писать мне, может быть, попытаетесь выстроить события в некоей последовательности во времени? Чем лучше я их пойму, тем легче мне будет облегчить Вашу боль.

Посылаю Вам новое издание книги, в которое вошел тот рассказ».

 

* * *

 

«Дорогая Марина Валентиновна!

Постараюсь, чтобы письмо это было более строгим и четким, было более трезвым, чем первые два. Познакомились мы с Валерием и начале марта. А двадцатого апреля я Валерия почти на-сильно отправила домой, в город Орехов, к родителям. Ему не хотелось, а я говорила ему, что он давно там не был и что если съездит сейчас, то отбудет „сыновью повинность“ и у нас появится возможность на майские дни уехать в деревню.

Он согласился со мной. А когда он уехал, я получила тотчас же письмо из Алма-Аты, из университета о том, что начинаются установочные лекции перед государственными экзаменами и мне надо уезжать. Я ему позвонила и Орехов, толком ничего не растолковала, только сообщила, что улетаю в Алма-Ату, вернусь — объясню. Потом в Москве я трое суток сидела в аэропорту в Домодедове, а он в тот же день, когда я позвонила, был в нашем областном городе — искал меня.

Папа его после рассказывал, что после разговора со мной он тут же стал собираться. Родители уговаривали его не ездить, а он им ответил: „Я не хочу ее потерять навсегда“. Одно из самых страшных для меня воспоминаний — это воспоминание последнего нашего разговора по телефону.

Быстрый переход