Днём во дворе усадьбы Симэнь его никто не видел. Еду он готовил себе сам, но днём дымок из его каморки курился редко. Хучжу и Баофэн приносили ему поесть, только он до их еды не дотрагивался, и она оставалась плесневеть и прокисать на очаге или на столе. А как только опускалась ночь и всё вокруг затихало, он потихоньку поднимался с кана, будто восставший мертвец. По выработанной за много лет привычке наливал в котёл ковш воды, бросал туда пригоршню риса, варил и съедал полусырую жидкую кашу. Или просто набирал горсть зерна и жевал, запивая холодной водой. А потом возвращался на кан.
Твоя жена после переезда поселилась в северном конце пристройки, где раньше жила твоя мать, и за ней ухаживала её старшая сестра Хучжу. Такая тяжёлая болезнь, но я ни разу не слышал её стонов. Она лишь спокойно лежала, то закрыв глаза в глубоком забытьи, то уставив взор в потолок. Хучжу с Баофэн каких только лекарств ни готовили — и крупяной отвар на жабе, и варёные свиные лёгкие с сердцелистником, и яичницу со змеиной кожей, и настойку геккона. Но она стискивала зубы и принимать всё это отказывалась. От каморки твоего отца комнатку, где она лежала, отделяла лишь тонкая стенка из обмазанной глиной гаоляновой соломы, через которую они ясно слышали и кашель, и дыхание друг друга. Но ни один не сказал другому ни слова.
У твоего отца в каморке стояла корчага пшеницы, ещё одна с фасолью, а с потолка свешивались две связки кукурузных початков. После смерти второго брата я остался один, и если не спал в своей конуре, то уныло крутился у дома во дворе. Симэнь Хуань после гибели Цзиньлуна ударился в беспутную жизнь и заявлялся из города, лишь чтобы поклянчить денег у Хучжу. После ареста Пан Канмэй компанию Цзиньлуна прибрали к рукам соответствующие органы в уезде. На пост секретаря деревенской партячейки тоже прислали кадрового работника оттуда. От компании давно уже осталась одна видимость, многомиллионные банковские кредиты Цзиньлун начисто растранжирил и жене с сыном ничего не оставил. Поэтому когда Симэнь Хуань повытаскал у Хучжу её скудные личные сбережения, больше он во дворе и не появлялся.
Хучжу теперь жила в главном доме усадьбы Симэнь, и всякий раз, когда я забегал к ней, она сидела за тем самым столом «восьми небожителей» и делала вырезки из бумаги. Руки у неё умелые, и выходящие из-под ножниц цветы и травы, насекомые и рыбы, птицы и звери были как живые. Эти вырезки она прикрепляла на лист белого картона наборами по сотне и относила на продажу в небольшие сувенирные лавчонки для туристов. Так и поддерживала своё немудрёное существование. Иногда ещё я видел, как она расчёсывает волосы. Она вставала на табуретку, а волосы свешивались до пола. Наклонив голову, она их расчёсывала, а у меня душа полнилась страданиями и перед глазами всё расплывалось.
Каждый день мне нужно было заглянуть и ко многим в семье твоего тестя. У Хуан Туна развилась брюшная водянка, и, судя по всему, долго ему не протянуть. Твоя тёща У Цюсян, можно считать, ещё хоть куда, но тоже вся седая, глаза мутные, прежнее любвеобилие давно уже в прошлом.
Больше всего времени я по-прежнему проводил в каморке твоего отца. Я лежал возле кана, старик на нём, и когда наши взгляды пересекались, мы много говорили друг другу без слов. Иногда мне казалось, что он понял, кто я, потому что он нет-нет да начинал разглагольствовать как в бреду:
— Всё же ни за что ни про что ты смерть принял, хозяин! Но в этом мире за несколько десятков лет разве ты один пострадал безвинно…
В ответ я тихо поскуливал, а он тут же откликался:
— Чего скулишь, пёс старый? Разве неверно я сказал?
Крысы бесцеремонно обгладывали висевшие у него над головой кукурузные початки. Это была семенная кукуруза, а для крестьянина сберечь семена — всё равно что сберечь жизнь. Но твой отец и здесь вёл себя не так, как все. Он равнодушно взирал на это и приговаривал:
— Грызите, грызите, в корчагах вон пшеничка, фасоль, в мешке — гречка, пособите доесть, мне уж в путь-дорогу пора…
Ночью, когда ярко светила луна, твой отец закидывал на плечо мотыгу и выходил со двора. |