Не знаю, кто откликнется. […] Виню себя, что не дала ей знать, чтобы она ни в коем случае к немцам не поступала. Правда, ее положение, когда она взяла это место счетовода, было трагическое. В кармане ни гроша, муж пропал, содержательница пансиона ей написала, что если к 15 июня не будет внесено за Олечку 1500 фр., она берет ей билет до Парижа и отправляет к матери. […]
[Бунин:]
1. XII. 44. Пятница.
[…] Спаси, Господи. Боюсь болезни, все хочу начать здоровее жить.
По ночам кричат филины. Точно раненый, которого перевязывают или которому запускают что-нибудь в рану:
— Уу! (тоска и боль).
И заливисто гулко:
— У-у-у!
Русские все стали вдруг красней красного. У одних страх, у других холопство, у третьих — стадность. «Горе рака красит!».
[В. Н. записывает 11 декабря:]
Ляля освобождена. […] Ляля пишет: «Олечка почти с меня ростом. Что я почувствовала, увидев ее — даже не могу сказать. Мучительно, что нельзя сейчас вместе устроиться жить».
1945
[Из дневника Бунина:]
1. I. 1945. Понед.
Сохрани, Господи. — Новый год.
Уже с месяц болевая точка в конце печени при некоторых движениях. Был долгий кашель, насморк, грипп.
Топлю по вечерам, Вера сидит у меня, переписывает на машинке некоторые мои вещи, чтобы были дубликаты. И еще, еще правлю некотор. слова.
Очень самого трогает «Холодная осень». Да, «великая октябрьская», Белая армия, эмиграция… Как уже далеко все! И сколько было надежд! Эмиграция, новая жизнь — и, как ни странно, еще молодость была! В сущности, удивительно счастливые были дни. И вот уже далекие и никому не нужные. «Патриоты», «Amis de la patrie soviêtique»… (Необыкновенно глупо: «Советское отечество»! Уж не говоря о том, что никто там ни с кем не советуется). […]
[В дневнике В. Н. 16 января записано:]
Ян написал сегодня Олечке:
[Бунин:]
12. 2. 45. 12 ночи.
Бедная, трогательная посылочка от Н. И. Кульман — соверш. необыкновенная женщина! Вечером прошелся, бросил ей открытку — благодарность. Холодно, мириады бледных белых точек, звезд; выделяются яркой, крупной белизной звезды Ориона.
Все перечитываю Пушкина. Всю мою долгую жизнь, с отрочества не могу примириться с его дикой гибелью! Лет 15 т. н. я обедал у какой-то герцогини в Париже, на обеде был Henri de Renier в широком старомодном фраке, с гальскими усами. Когда мы после обеда стоя курили с ним, он мне сказал, что Дантес приходится ему каким-то дальним родственником — и: «que voulez-vous? Дантес защищал свою жизнь!» Мог бы и не говорить мне этого.
23. 2. 45
Кажется, началось большое наступление союзников на Кёльн.
Взята Познань.
Какая-то годовщина «Красной армии», празднества и в России и во Франции… Все сошли с ума (русские, тут) именно от побед этой армии, от «ее любви к родине, к жертвенности». Это все-таки еще не причина. Если так рассуждать, то ведь надо сходить с ума и от немцев — у них и победы были сказочные чуть не четыре года, и «любви к родине и жертвенности» и было, и есть не меньше. А гунны? А Мамай?
Чудовищное разрушение Германии авионами продолжается. Зачем немцы хотят, чтобы от нее не осталось камня на камне, непостижимо!
Турция объявила войну ей и Японии.
24. 2. 45. Суббота.
В 10 вечера пришла Вера и сказала, что Зуров слушал Москву: умер Толстой. Боже мой, давно-ли все это было — наши первые парижские годы и он, сильный, как бык, почти молодой!
25. |