Изменить размер шрифта - +
 — Убери.

— Куда ты денешься? Тебе сейчас самое время отъедаться. Потом — как бог на душу… — Гриша настойчиво совал котелок в руки Худякова. — Такой жратвы не будет. Это точно. Можешь мне верить.

— Иди отсюда, — тихо посоветовал я Грише по-английски. — Он не хочет есть. Ему не до еды.

— Привыкнет, — ответил Гриша тоже по-английски. — Это сначала не до еды, а потом…

— Это ты про выстрелы Пухову сказал? — спросил я.

— Я. Он спросил — я сказал…

— Так можно и про нас сказать…

— Ага! — по-русски пропел Гриша и приблизился ко мне вплотную. — Ты хочешь сказать, что я на него бросил тень? Оговорил? Налгал? Я его под монастырь подвел? Эх ты, будущий психолог… Ты сначала уголовный кодекс вызубри, а потом в дипломатию и журналистику суйся. Есть такая статья — недонесение о преступлении. Слышал — нет? — он говорил по-английски. — Нет, я не доносчик, не филер. Я сказал то, что было, понял? Я не говорил, что он именно его… убил. Сказал, что стрелял, и все. А в кого? А зачем? Этого я не знаю.

— Он собак призывал. Сам же знаешь, что они на выстрел прибегали всегда…

— Может быть, — согласился Гриша. — Я не знаю. Меня спросили — я ответил. А строить предположения — пусть, кому надо, строят и делают выводы. Не убил — прекрасно. Ладецкий найдется — Худякова отпустят. Убил — меня и тебя не потащат… — он сглотнул слюну судорожно, будто у него болело горло, и шепотом по-русски добавил: — Я не хочу больше туда, понял? И не хочу, чтобы тебя посадили. Ты еще сопляк совсем, ты зоны не нюхал… Если он его не убивал, я за свои слова, за свои мысли перед ним на коленях ползать буду, прощения просить буду, — зрачки в карих глазах повара расширялись, и от этого глаза становились черными. — Я больше не хочу туда…

Это был страх, не прикрытый, не наигранный. Губы его тряслись. Он напрочь забыл свой беглый английский и шпарил по-русски испуганным, срывающимся шепотом и все сглатывал ком, застрявший в горле. Он, наверное, много думал о том, что сейчас говорил, и это каждый раз приводило его в страх. Он привык к страху и уже не мог его скрывать. Я никогда не видел Гришу таким, не подозревал, что наш повар может бояться. Я иногда завидовал его невозмутимости и выдержке. Помню, в прошлом году вошла в моду популярная шутка; когда вечером у костра молодежь собиралась покурить и побренчать на гитаре, кто-нибудь бросал ружейный патрон в огонь. Толпа мигом разбегалась, а он каждый раз оставался. Оставался, когда патрон оказывался просто набит бумагой и лишь капсюль был целым, оставался и тогда, когда шутку «подновили» — патрон оказался заряженным и грохнул, осыпав Гришу пеплом и искрами. Гриша сидел у костра и старательно тушил затлевшие полы халата. А на шутника не набросился; с ним схватился кто-то другой… Гриша просто выкатил разорванную гильзу из огня и сказал, качая головой, — детство, мол, в заднице играет у юмориста. Однажды три бича-сезонника, люди в партии случайные, дерзкие и отчаянные оттого, что чуяли свою временность тут, пристали к Грише с требованием выдать им сахару и дрожжей на брагу. Гриша отказался, грудью встал, не побоялся их, даже когда они пригрозили «пером» пощекотать. Я считал Гришу мудрее страха…

— Ты еще жизни, Витька, не знаешь, — хрипящим шепотом говорил он. — А она всякая бывает. Припрет и тебя когда-нибудь, если сейчас не приперла. Я, Витька, волчьих законов не признаю. Я Худякова не закладывал, понял — нет? Не зак-ла-ды-вал. Я себя обезопасил, не хочу чужой грех брать.

Быстрый переход