— Но, конечно, всего через четыре года кропотливого взращивания и удобрения я слишком увлекся.
Видения меркли — или скорее Ривас терял доступ к ним, — но он успел уловить образ огромной массы камней, падающих со всех сторон в ослепительно яркую точку. Он сжал всю эту груду до начала реакции, и все его тело блаженно покалывало — и тут все превратилось в белый свет, и все, что он успел сделать, это соорудить вокруг себя защитный кокон энергии, чтобы самому не испариться в пекле случайно вызванного им взрыва.
— Прежде я никогда не заходил так далеко, — заметил продвинутый голосом, в котором сожаление мешалось со страхом. — Я никогда не собирал столько тяжелого, нестабильного вещества. Наверное, если его просто собрать вместе в таком количестве, цепная реакция начинается сама, и ее даже не надо особенно подталкивать... Несколько лет после этой ошибки в расчетах у меня едва хватало сил шевелиться, не говоря уже о том, чтобы уделять энергию и внимание на поддержание ренессанса в Эллее. Да, вымостить Священный Город стеклом стоило мне очень, очень дорого...
Некоторое время мальчишка молчал, потом негромко рассмеялся.
— Но даже после всего четырех лет они были очень даже ничего — после того, как их драгоценного Шестого Туза убили, а все их художники перегорели и сошли сума, лишенные моей поддержки, о которой они и не догадывались, и когда все увидели, что обещания и надежды на деле ложь. Люди так вкусны, когда отчаиваются до предела... вот тут‑то они и приходят к Севативидаму. Жгучего дождя они не переносят, вот и прячутся от него в две двери — религию или самоуничтожение. И угадай, кто ждет их за обеими этими дверями ?
Поток морской воды вымыл остатки Крови из корзины, и эффект наркотика быстро слабел. Во всяком случае, возможности видеть воспоминания Сойера Ривас лишился. Его рука онемела, и он не чувствовал ее, если только не дотрагивался ею до чего‑нибудь — когда такое случалось, она взрывалась ослепительно горячей болью, от которой мутилось сознание.
Теперь Ривас знал, что от Крови боль защищает не менее эффективно, чем от причастия. Впрочем, об этом можно было и догадаться, ибо, похоже, обе эти штуки служили Сойеру соломинами, чтобы с их помощью тянуть людскую психику из их мозгов. Но хотя она защищала его от обычной потери сознания и последующего замешательства, она не отгораживала его от разума Сойера — скорее она служила ему усилителем. Шесть дней назад, на стадионе Серритос, когда он, причащаясь, порезал себе палец, он смутно ощущал присутствие ледяного внеземного разума; сегодня же доза Крови в сочетании с изувеченной правой рукой показала ему воспоминания Сойера так ясно, как если бы это были его собственные. Новое воздействие одного из двух этих средств в сочетании с новой физической травмой могло бы...
Черт его знает, что оно могло бы. Ривасу как‑то не слишком хотелось выяснять это.
Рев мотора, такой ровный, что он перестал обращать на него внимание, резко стих и сменился пыхтением. Корзина качнулась вперед, ударилась о борт, о следующую спереди корзину и наконец, слава Богу, остановилась. До Риваса донеслись чуть приглушенные брезентом голоса — громкие, но лишенные особых эмоций.
Какого черта, беспокойно подумал он. Мы что, швартуемся? Но это ведь невозможно: я ощутил бы, если бы мы вошли в защищенную от волн гавань.
— Начни с кормы, — крикнул чей‑то голос прямо у него над головой. — Вот, — клетку Риваса тряхнуло, — я отвяжу, как только ты ее поднимешь.
Сквозь обшивку до Риваса донеслось неуверенное притаптывание девушек в трюме, и это напомнило ему еще об одном. Да, во всех воспоминаниях Сойера, даже когда тот оставался нагим кристаллом в бездонной пустоте космоса, он всегда был существом мужского пола. Выходит, пол не зависит от физических органов, гормонов и всего такого, что, по мнению Риваса, должно было бы его определять. |