Можно было бы написать здесь: «к вечному покою Мертвого моря», — но поскольку ты читаешь эти мои слова, сестричка, я лучше поостерегусь и воздержусь от подобных деклараций.
ЕМУ ОСТАВИЛИ
— Когда его обрезали, ему оставили там слишком много кожи, — шептали друг другу пять голов Большой Женщины.
— Это похоже на галстучек, — хихикнула голова Черной Тети.
А голова Рыжей Тети добавила:
— Такие вещи случаются только по одной причине. Потому что они не подпускают женщин подойти и проверить, как сделано обрезание. Как будто речь идет о чисто мужском деле. На самом деле все дела на свете женские, — сказала она, словно повторяя некий лозунг. — И уж «это», конечно, тоже.
И голова Черной Тети снова засмеялась:
— Уж «это» дело нас точно касается куда больше, чем их.
— Говори, пожалуйста, за себя, — сказала Мать. — Отнюдь не все так много думают об «этом», как ты.
— Я бы послала его исправить «это», — с важностью сказала сестра. — «Это» может помешать ему в постели.
Сегодня она пятидесятилетняя холостячка с белоснежной головой, а тогда была светлоголовой девочкой, которая немедленно усвоила все манеры своей Бабушки, своих Теток и своей Матери и участвовала во всех их церемониях с набожной педантичностью молодой жрицы: смотрит на меня, и касается меня, как они, и морщит обеспокоенный лоб, как они, и во время тех купаний склоняется надо мной, как они, проверяя, не покраснела ли кожа в нежных местах, и цокает языком, как они. Однажды я даже услышал, как она цитирует Бабушку двум девочкам-близняшкам из третьего блока: «Памушку нужно мыть хорошенько-хорошенько, не то она у вас закиснет». Когда наш Отец был жив, мы с ней были мальчик и девочка двух родителей. Но Отец погиб, и Дядя Эдуард погиб, и Дядя Элиэзер погиб, и две Тети перешли к нам, жить с Матерью и Бабушкой, и ты, паршивка этакая, которая могла остаться со мной, и мы были бы двумя детьми четырех матерей, предпочла присоединиться к ним, чтобы вы стали пятью матерями одного сына.
— Чем меньше его будут трогать, пока он маленький, тем лучше ему будет, когда он вырастет, — сказала Мать.
— О котором из них двоих ты говоришь? — И все засмеялись.
— Эта штука похожа на то, что болтается у индюка на шее, — сказала Рыжая Тетя.
— С каких это пор ты разбираешься в таких вещах?
— А что, вы думаете, что в Пардес-Хане не было индюков?
Черная Тетя и моя сестра захохотали и стали хлопать себя по ляжкам, Бабушка не сдержалась и хихикнула, а Мать вдруг взвизгнула и начала корчиться от смеха.
— Единственный, у кого ты могла это видеть, был Наш Эдуард, а ему вообще не делали обрезания! — насмешливо фыркнула Черная Тетя.
— Закрой рот! — крикнула Рыжая Тетя. — Ему таки да делали! Его родители знали, что мы встретимся, еще когда он был младенцем. Они это сделали для меня. В мою честь!
Она опять покидает комнату в слезах, с выпрямленной, ломкой спиной, с трясущимися плечами, обиженной походкой, и Бабушка кладет конец спорам о «галстучке», заявляя с обычной своей практичностью: «Всегда лучше, чтобы осталось побольше, чем чтобы потом не хватило».
И вот уже мне предлагаются на выбор руки — две, или три, или десять, или пять, — и пряди ласковых волос Матери, и шалфейный запах Черной Тети, и голубизна платья и взгляда Рыжей Тети, которая уже вырвала, и поела, и снова вырвала, и успокоилась, и вернулась, и вот она тоже трогает, и улыбается, и вытирает слезы, и произносит вместе с ними: «Красавец!», и «Наш мальчик!», и «Он еще будет разбивать сердца!». |