Изменить размер шрифта - +
Я еще не забыл депрессию. Это было что-то!

— Расскажи мне про депрессию, — просил я.

Но отец никогда ни про что не рассказывал. Ни про свое детство. Ни про свои чувства. Ни про свои мечты. Про секс он впервые упомянул при мне, лишь когда мне уже шел двадцатый год и я уезжал в Париж — попытаться стать писателем. Стоял в пальто дор. мод. с портативной «Ройял» в руке.

— Ты знаешь, что такое гондон. Приспичит — а мне ли тебя не знать — имей гондон наготове. И не женись там. Ради пары нейлоновых чулок и канадского паспорта они на все пойдут.

Хорошо бы. Но отец считал, что только псих может поехать в Европу. Кладбище евреев. Континент, где одни развалины да древности. Невзирая на это, он одолжил мне свой синий сундук и каждый месяц высылал пятьдесят долларов на жизнь. А два года спустя, когда я оказался у разбитого корыта, он, ни словом не упрекнув, отправил мне деньги на обратный билет. Я сказал ему, что назвал роман, который написал в Европе, «Акробаты», и он с ходу предложил мне начать название второго романа с «Б», третьего с «В» и т. д. — чем не бренд. В итоге он пришел к выводу, что писать книги не так уж и глупо. В «Лайфе» он прочел, что Микки Спиллейн, а кто он такой — всего-навсего гой — огреб кучу денег. Оскорбленный в лучших чувствах, я в сердцах стал растолковывать ему, что я не какой-нибудь Микки Спиллейн, я — серьезный писатель.

— И что?

— Я пишу, чтобы избыть свои наваждения.

— Ишь ты! — Он вздохнул и наконец-то потеплел ко мне: понял — вот оно, еще одно поколение неудачников в нашей семье.

 

Даже в детстве он редко меня поучал.

— Не срами меня. Не впутывайся ни в какие истории.

Я срамил его. Во что только не впутывался.

В начале сороковых мой дед с отцовской стороны снял дом на улице Св. Урбана, прямо напротив нас, десять из его четырнадцати детей еще не обзавелись своими семьями и жили с ним. С его младшим сыном, моим дядей Янкелем, всего тремя годами старше меня, мы в ту пору были еще друзья — не разлей вода. Но как бы мы ни колобродили после школы, на закате мы кровь из носу должны были явиться на вечернюю молитву в затхлый галицианерский шул за углом, куда, надо сказать, я не очень-то рвался. Как-то вечером, увлекшись химическими опытами в нашей «лаборатории», устроенной в дедовом подвале, мы не явились в шул. Вернувшись оттуда, дед, разъяренный, с налившимся кровью лицом, налетел на нас. Он расколошматил все до одной наши пробирки и реторты, даже дорогой нам перегонный аппарат и тот не пощадил — шваркнул о каменную стену. Янкель просил прощения, я — нет. Через несколько дней я затеял драку с Янкелем, набросился на него, подбил ему глаз. Но Янкель наябедничал деду. Я был призван в дедов кабинет, там он вытащил ремень из брюк и выпорол меня.

Я в долгу не остался.

Я уличил деда — он обвесил пьяного ирландского разносчика. И это мой дед, блюститель заветов. Преисполнившись презрением, я, ликуя, побежал к отцу: сообщить, что дед надувала и ханжа.

— Много ты понимаешь, — насыпался на меня отец.

— Ничего не понимаю.

— Они все, как один, антисемиты.

Дед переехал на улицу Жанны Манс, за несколько кварталов от нас, и по воскресеньям вся семья должна была являться к нему. Дети, внуки. В Хануку самая суровая из моих теток занимала пост в прихожей, усаживалась за ломберный столик, заваленный играми — один год парчези, другой снейкс энд лэддерс. Когда очередной внук проходил мимо стола, ему вручалась соответствующая игра.

— Счастливой Хануки.

Дед умел обращаться разве что с младенцами — терся бородой-лопатой об их щечки, пока они не начинали пищать.

Быстрый переход