Кто, как не я, не забывает обид, держит их в памяти, переиначивает и, зашифровав, причем мой шифр разгадать легче, чем отцовский, в итоге обнародует. Питает ими свои вымыслы.
Загадка в загадке.
Отца привезли в Монреаль в младенчестве, его отец бежал из Галиции. Погромы. Буйствующие казаки. Вместе с тем, если не считать стриптиза, из всех видов театрального искусства отец получал наслаждение только от хора донских казаков, ежегодное выступление которого в театре Св. Дениса мы с ним никогда не пропускали. Отец топал в такт их застольным, их походным песням, глаза его загорались, когда он смотрел, как эти чудища, мучители его отца, ходят колесом, выделывают кренделя. И это Мозес Айзек Рихлер, никогда не бывавший в походах, никогда не напивавшийся и не ходивший колесом.
Семейная жизнь его явно не радовала. Ни моя мать, ни мой брат, ни я. По воскресеньям он, как правило, норовил с утра пораньше в одиночку улизнуть из нашей квартиры, где горячей воды и той не было, в какой-нибудь центральный кинотеатр, начинал он с «Принсесса» — тот открывался первым, оттуда перебирался в «Кэпитол» или «Пэлэс», затем в «Лоу». И возвращался домой уже затемно с помутневшими глазами, но довольный. К моему удивлению, он зорко следил за ошибками постановщиков. Обнаружив ошибку, он только что не прыгал от радости. Как-то раз он, к примеру, сказал:
— Нет, ты только послушай, Кларк Гейбл — он сидит в редакции газеты и говорит Клодетт Кольбер, что через час статья будет готова. И вот она возвращается, предполагается, что прошел час, а стрелки настенных часов не сдвинулись с места. Ни на сантиметр.
Другой раз он подметил вот что:
— Пустыня, Франчот Тоун сидит в танке и — хочешь верь, хочешь нет — кричит: «Ребята, вперед! В атаку!» И они идут в атаку. Но если приглядеться, топливный расходомер показывает, что бак пуст. Не заправлен. Усек?
«Лучшие годы нашей жизни» его потрясли.
— Там есть сцена, где Фредерик Марч рыгает. Пьет с перепоя алька-зельцер или что-то в этом роде и — как рыгнет! Прямо на экране. Нет, ты представляешь!
Моя мать мне рассказывала, и не раз (не дай Бог я забуду): в ночь, когда я родился, отец вместо того, чтобы подождать в больнице и узнать, как она и кто у него — сын или дочь, — отправился в кино. Что за фильм тогда шел, вот что интересно.
Отец не мечтал об Италии, о крае, где лимоны зреют. Он никогда не ходил гулять за город. Не читал романы, если только это был не один из моих — тут уж куда денешься, — и то потому, что его ими вечно шпыняли. Верхом блаженства для него были субботние представления в театре «Гэйети». Мой отец и один-другой из его младших, еще не женатых братьев занимали центральные места в первом ряду. А на сцене — Персик, Анн Кюри или легендарная Лили Сен-Сир. Мой отец самозабвенно, с пересохшим горлом смотрел во все глаза на недосягаемую Лили, изображавшую в ходившем волнами свете совокупление с лебедем, а потом трусил под снегом домой, сидел на кухне один-одинешенек, пил горячее молоко с мацой и отправлялся спать.
У нас с отцом случались стычки, и нешуточные. Вскоре после того, как брак моих родителей аннулировали, я подрался с отцом. Мы отходили друг друга. Два года не разговаривали. Потом помирились, встречались раз в неделю, но никаких разговоров не вели, играли в кункен по четверти цента за очко. Отец — такое у меня родилось подозрение — не был скрытным. Он не понимал жизни. Ему было нечего сказать.
В 1954-м, через некоторое время после моего возвращения в Европу, где я застрял на двадцать без малого лет, я женился в Лондоне на шиксе. Отец написал мне возмущенное письмо. Мы снова разошлись. Но мой брак кончился разводом, и отец торжествовал:
— Говорил же я тебе: смешанные браки хорошо не кончаются. |