Подкидывал их на колене. Но мне уже шел тринадцатый год, и я повадился разгуливать по улице Св. Урбана с непокрытой головой, ездить по субботам на трамвае. В следующее воскресенье, когда мы с отцом отправились на улицу Жанны Манс, он попросил меня не срамить его, хоть в этот раз вести себя прилично, потом сунул мне ермолку:
— Туда нельзя прийти с непокрытой головой. Надень.
— Мои принципы это не позволяют. Я атеист.
— Ты о чем?
— О Чарльзе Дарвине, — я только что прочел очерк в «Коронете», — ты что, не слышал о нем?
— А ну, надень ермолку, — сказал он, — не то я урежу твои карманные деньги.
— Ладно, ладно.
— Так вот, всезнайка, еврейские дети произошли не от обезьян.
— Когда у меня будут дети, я не буду на них давить.
Я сказал это, пробуя почву. Искоса поглядывая на отца. Дело в том, что я родился с неопустившимся яичком. И мой брат, как-то застигнув меня нагишом в ванной, расхохотался и стал уверять меня, что я не то что детей не смогу иметь, трахаться и то не смогу.
— С одним яичком, — сказал он, — тебе и трухать слабо.
Отец на эту приманку не клюнул.
Ему хватало своих забот. Моя мать. Беженец в гостевой комнате. Его отец.
— Как войдешь, зейде спросит тебя, что из Торы ты читал вчера в шуле. — И сказал, какую главу надо назвать. — Понял?
— Я его не боюсь.
Дед — глаза его полыхали — залег в засаде в гостиной. Перед судьями — а в судьи подалась чуть не вся семья — он разоблачил меня как нарушителя субботы. Он же шабес гой, подзуживал деда Янкель. Дед ухватил меня за ухо, надавал пощечин и буквально вышвырнул из дому. Я перебежал через дорогу, потоптался напротив дедова дома: думал, отец будет меня искать, но, когда он в конце концов вышел, выслушав уничижительную нотацию, уже в свой адрес, он только и сказал:
— Так тебе и надо.
— Нечего сказать, отец называется.
Тут-то я и заработал еще одну пощечину.
— Послушай меня, пойди к зейде, извинись, как человек.
— Черта с два.
Больше я с дедом никогда не разговаривал.
Но когда он меньше чем через год после того, как брак моих родителей аннулировали, умер, моя мать настояла, чтобы я пошел на похороны: этого требовали приличия. Когда я явился в дом на улице Жанны Манс, гроб уже стоял в гостиной, вокруг него толпились дядья и тетки. Дядя Солли оттеснил меня в угол.
— Вот и ты, — сказал он.
— Ну и что?
— Ты ускорил его смерть, ты даже не поговорил с ним, а ведь он все эти месяцы проболел.
— Я в его смерти не виноват.
— Тебя, умник, он назвал в завещании первым.
— Вот как.
— Ты — плохой еврей, и он написал, чтоб ты не смел прикасаться к его гробу. Так сказано в его завещании. Так что к его гробу не приближайся.
Я обратился к отцу. Помоги мне, помоги. Но он пошевелил бровями и ретировался.
Вот почему многое в отце если не выводило меня из терпения, то ставило в тупик.
Все эти годы им помыкал отец, его пилила моя мать, над ним подтрунивали (пусть и любя) братья и родичи, все более и более преуспевавшие, — не клокотало ли у него все внутри, не лелеял ли он планы свести с ними счеты в дневнике? Или это его и впрямь нисколько не задевало — настолько он был незлобивый. Вообще-то, возможна еще одна версия, но о ней мне даже думать не хочется. Что, если он был вовсе не незлобивый, а просто трусоватый? Как и я. Кто, как не я, готов ехать черт-те куда, лишь бы избежать ссоры. Кто, как не я, не забывает обид, держит их в памяти, переиначивает и, зашифровав, причем мой шифр разгадать легче, чем отцовский, в итоге обнародует. |