– Не говори так. Я серьезно, заткнись.
– Я не шучу, – говорит он. – Я знаю, никто не может жить вечно, но ты обязан был жить дольше остальных. Ты значишь больше других людей. Это жизнь. Я ничтожество, которое даже упаковщиком овощей долго проработать не может, а ты…
– А я умираю, – прерываю его я и встаю с дивана. Я весь горю и от избытка чувств сильно бью его по руке. Не извиняюсь. – Я умираю. Но нам нельзя обменяться жизнями. И никакое ты не ничтожество, ты еще можешь взяться за ум.
Тэго встает и массирует шею, чтобы немного унять свой тик.
– Руф, я буду скучать по тому, как ты вечно затыкаешь нам рот. Как не даешь мне убить Малкольма за то, что он жрет с наших тарелок и не смывает за собой в туалете по нормальному. Я думал, что буду до старости видеть перед собой твою рожу. – Тэго снимает очки, тыльной стороной ладони стирает с лица слезы и крепко сжимает руку в кулак. Потом поднимает глаза к потолку, будто ожидая, что сейчас сверху на нас свалится похоронная пиньята. – Ты должен был жить до старости.
Никто не произносит ни слова, все только плачут сильнее. Когда я слышу, как меня, еще живого, оплакивают близкие, мне становится не по себе. Хочется утешить их и все такое, но я никак не могу выйти из оцепенения. Столько времени я мучился от чувства вины, что выжил, потеряв всю семью, и вот теперь не могу преодолеть этот странный прилив новой вины, вины Обреченного, который умирает, оставляя свою банду на земле.
В центр комнаты выходит Эйми, и мы понимаем, что сейчас все будет жестко. Бескомпромиссно.
– Наверное, тупо сейчас говорить, что я словно застряла в кошмаре и не могу выбраться? Эта фраза про «кошмар» всегда казалась мне какой то слишком театральной. Типа, что, правда случилась трагедия, а это все, что ты чувствуешь? Не знаю, что все эти люди должны были, по моим представлениям, чувствовать, но сейчас я понимаю: фраза эта прямо в яблочко. У меня есть еще одно клише, ну и пофиг, я скажу. Я хочу проснуться. А если не могу проснуться, то хочу навсегда уснуть, чтобы постоянно видеть во сне все самое красивое, что я о тебе знаю. Например, как ты смотрел на меня – и видел меня саму, а не просто таращился на эту хрень на моей щеке.
Эйми прислоняет руку к груди и всхлипывает.
– Руфус, мне так больно думать, что тебя больше не будет рядом и я не смогу ни позвонить тебе, ни обнять тебя, и… – Она отводит от меня взгляд и смотрит на что то у меня за спиной. Ее рука резко опускается. – Кто то позвонил в полицию?
Я вскакиваю с дивана и вижу красные и синие проблески перед домом. Меня накрывает волна настоящей паники, одновременно безумно короткая и до невозможности долгая, в восемь вечностей длиной. Только один человек в комнате не удивлен и сохраняет самообладание. Я поворачиваюсь к Эйми, и ее взгляд следует за моим в направлении Пека.
– Не может быть, – выдыхает Эйми и бросается к нему. Она выхватывает из его рук свой телефон.
– Он на меня напал! – орет Пек. – И плевать, что срок у него истек!
– Он не просроченное мясо, он такой же человек, как ты! – кричит Эйми в ответ.
Твою ж мать. Не знаю, как Пек это сделал, я не видел, чтоб он звонил в Плутоне, но по его вине копы прибыли прямо на мои похороны. Надеюсь, Отдел Смерти позвонит ему уже через пару минут.
– Беги через заднюю, – говорит Тэго, и его всего дергает от тика.
– Вам тоже надо валить, вы же были со мной.
– Мы их задержим, – говорит Малкольм. – Попытаемся переубедить.
Раздается стук в дверь.
Дженн Лори указывает пальцем на кухонную дверь:
– Сюда.
Я хватаю шлем и спиной иду к кухне, оглядывая всех плутонцев. Папа как то сказал, что слова прощания – это «самое возможное из всего невозможного», потому что говорить их никогда не хочется, но глупо было бы этого не делать, если есть возможность. |