Матрос, который пришел драить палубу, но вместо этого гонял шваброй бабочек, которые расселись повсюду цветастым ковром, побежал докладывать начальству, что остров погружается.
На прощание остров выстрелил вверх дождем часов и медных монеток, осыпавшихся в воду с неслышным плеском. Верхушки деревьев скрылись под водой, и от места, где был остров, к кораблю понеслась огромная волна. Федя обнял Ильку, и они долго глядели туда, где еще минуту назад было их жилье, но волна догнала корабль и толкнула его, и оба они свалились, а потом так торопились выловить сачком и высушить смытых в воду бабочек, что не успели ни заплакать, ни сказать торжественных слов прощания. А потом их позвал капитан.
В кают-компании на столе стояло хрустальное дерево, последний привет ушедшего под воду острова.
— По справедливости, — просипел капитан, простудившийся во время вчерашней прогулки, — это дерево надо отдать Саньку, потому что сережку он потерял.
— Санек одну сережку потерял, пусть одну и берет, — возразил боцман Михалыч.
— По справедливости, — сказал вдруг Санек, — вообще надо Ильку и Федю спросить.
Федя вышел вперед, очень гордый тем, что его мнением кто-то интересуется, и Илька испугалась, что он сморозит глупость. Но боялась она напрасно.
— Пусть каждый берет ровно столько, сколько надо, — постановил Федя. — Маме сережки, сестренкам, у кого сколько, девчонкам там… У кого зверюша, берите по паре, у кого зверка — по две. Несправедливо, конечно, но что делать: они, зверки, такие. Дочкам тоже берите, у кого есть, и внучкам, конечно.
Михалыч, расстроенно смотревший в пол, оживился и поднял глаза.
— А этим, как их… невесткам… можно? — спросил он, прикинув на пальцах и отложив, судя по всему, три пары.
— Можно и невесткам, — махнул рукой Федя. — Только пусть каждый посчитает, кому сколько надо, со всеми племянницами и кузинами, и лишнего не брать. А если кто забудет, так тому потом Санек отдаст. Они же новые нарастут. А Санек пусть возьмет все дерево. Только можно я тоже для мамы возьму? Ой, и сестренке… И для Ильки… Кстати, а где Илька?
А Илька тем временем стояла на корме, глядя на белые водяные кудри, уходящие в темноту, и пела колыбельную тринадцати голубым мотылькам, засыпающим на сгибе ее левой лапы.
Иногда, сильно стосковавшись по зверюше и убедившись, что никто его не слышит, зверек принимается петь Любовную Песнь. Будучи страшно стеснителен, он особенно заботится о том, чтобы ни одна, даже самая маленькая зверюша не оказалась в этот момент рядом. Потому что тогда все эти глупые девчонки увидят зверьковую слабость, неприличную мягкость и отвратительную сентиментальность. Стоя на пыльной дороге посреди родного города и ковыряя босой задней лапой сухую землю, зверек сначала тихо, а потом все громче начинает петь свою песню, слушать которую невозможно без слез.
При передаче ее человеческим языком приходится, конечно, опустить множество деталей, нюансов и обертонов. Дело в том, что зверек не столько поет, сколько воет, и ритм его песенки создается чередованием длинных подвывов с короткими. Разумеется, ни о каких рифмах или размерах не может быть и речи, но их в избытке компенсирует страсть. Так что наш бедный перевод с его сменой длинных и коротких строк дает лишь самое приблизительное представление об истинной Любовной Песни Зверька.
Зверюша, которая издалека слышит эти ужасные завывания (лишенные, конечно, всякого намека на мелодичность и благозвучность), прибегает немедленно. Потому что она и так уже шла к зверьку с корзиночкой масла или пирожков с черешней, но тут припускается во весь дух.
— Зверек! — кричит она, раскрасневшись от бега, волнения и — что греха таить — удовольствия. |