Как глупо — я ждал чего-то большего, а это оказалась всего-навсего записка от «самой восхитительной из женщин» (по мнению лейтенанта Бене)!
Я поспешил к себе в каморку.
— Убирайся отсюда, Виллер! Убирайся!
Я развернул послание. Накатила удушливая волна аромата — пришлось утереть слезы.
«Леди Сомерсет с наилучшими пожеланиями мистеру Эдмунду Фицгенри Тальботу. Леди Сомерсет дает дозволение на переписку между ним и мисс Чамли, под наблюдением леди Сомерсет. Предполагается, что мистер Тальбот не будет иметь притязаний на большее, чем обмен дружескими письмами, и что переписка заканчивается или прерывается по желанию любой из сторон".
Неужели эта женщина думает, что я не стану писать — будь у меня на то дозволение или нет? Но здесь еще… Вот оно! Передо мной на койке лежал другой, меньший листок. Он, конечно, выпал из первого письма. Листок не был надушен — только пропитался запахом своего дорогого конверта. С безумным нетерпением и пылом, коих никогда в себе не подозревал, я прижал его к губам и развернул дрожащими пальцами. Только те, чье сердце когда-либо столь же сильно трепетало при виде письма, поймут мою радость!
«Молодая особа никогда не забудет встречу двух кораблей и надеется, что когда-нибудь они бросят якоря в одной и той же гавани».
Глупый восторг и даже слезы! Не стану повторять всех бесчисленных щедрых и безрассудных обещаний, что срывались с моих губ сами собой при мысли о далеком милом видении! Это и так ясно всякому. Она — мой венец жизни, и другого мне не надо.
«Молодая особа никогда не забудет…» — написала она, — возможно, со слезами: на обороте виднелись расплывчатые следы. Листок определенно лежал поверх страницы с невысохшими чернилами. Ни одного слова толком не прочесть — смазанные зеркальные отражения. Хватало и клякс. Это породило во мне благоговейное чувство близости к Ней. Чего бы я не отдал за то, чтобы губами снять чернильные пятнышки с ее тонких пальчиков!
Я схватил зеркало и поднес его к листу. Мой разум восстановит целое слово по одной букве с кляксой, провидит смысл, выказав недюжинный пыл, который неведом академикам. Наконец я разобрал первую строчку. «Несметно в ней изъянов, говорят, а добродетелей…» (Слово «добродетелей» я сам поставил в множественное число, ибо не думаю, что мисс Чамли могла написать нечто столь неподходящее для ее пола и возраста, как рассуждение о добродетели дамы.)
Дальше я ничего не разобрал, но и без того получил очаровательную фразу, написанную ее рукой. Готов поклясться, сам Александр Поуп не написал бы столь тонкой сатиры! Я слышал ее голос и видел улыбку! Марион — поклонница поэзии, как и лейтенант Бене. Разве он не говорил, что муза может вывести на кратчайший путь к женскому сердцу или подсказать нужные слова!
Не знаю, хватит ли у меня решимости описать, что произошло далее. Я всегда считал себя — увы, справедливо! — личностью прозаической. И вот теперь, не теряя времени даром, с пронзительным чувством едва ли не стыда я взялся за перо! Во всяком случае, решился — ведь это кратчайший путь к ее сердцу! Чем еще заняться на корабле, затерянном среди безбрежных миль, среди океана времени, в разлуке со всем, что составляет мое существование — терпимое, сказал бы я, не будь у меня этой всепоглощающей причины для жизни. Я прижал руку к сердцу и объявил, что каждое движение досок у меня под ногами, свидетельствующее о приближении нашем к гибели, будет вселять в меня не более чем раздражение препятствиями, отделяющими меня от того, чего я жажду.
Весь мой опыт общения с музами сводился к греческому и латыни, к элегиям, «пятистопнику с шестистопником», как мы их называли.
Однако — я страшно краснею при этом воспоминании, но правды не утаишь — уже тогда было у меня смутное чувство, что только ради тебя, моя дорогая, мой мудрый ангел, только ради тебя вел я этот дневник!
Я выбрался из плаща, уселся перед пюпитром, поцеловал несколько раз письмо и взялся — уж позвольте мне сделать признание — писать Оду Возлюбленной. |