Изменить размер шрифта - +

Однако — я страшно краснею при этом воспоминании, но правды не утаишь — уже тогда было у меня смутное чувство, что только ради тебя, моя дорогая, мой мудрый ангел, только ради тебя вел я этот дневник!

Я выбрался из плаща, уселся перед пюпитром, поцеловал несколько раз письмо и взялся — уж позвольте мне сделать признание — писать Оду Возлюбленной. О, мистер Смайлс прав совершенно: все мы безумны. Истинная правда, свидетельствую, что даже не сама поэзия, а лишь поползновения на нее служат заменителем, хотя и убогим, присутствия возлюбленной. Я словно поднялся над собой и видел все ясно, как с вершины горы. Будь то мильтоновский Бог или шекспировская неведомая смуглая леди (или еще более неведомый джентльмен), будь то Лесбия или Амариллис, или, черт побери, Коридон — предмет любви поднимает сознание в сферы, где имеет смысл только язык абсурда.

Итак, я, наполовину пристыженный, полагая свою затею полностью безрассудной, но совершенно неизбежной, уставился на чистый лист бумаги, словно в нем таилось и утешение, и осуществление моих надежд. Я гляжу на него теперь — вот они, следы жалких потуг передать истинную страсть: кляксы, зачеркнутые строки, поправки, добавления, тщательно помеченные ударные и безударные слоги, предположения — о себе и о ней; при всей неумелости это представляет настоящую поэзию страсти — для тех, кто способен понять.

…«Candida» — «белизна». Конечно, белизна витает вокруг нее, заключая ее в ореол — подходящее сопровождение для невинной девушки, чья красота видна окружающим, но не ей самой. Кандида… нет ничего светлее. Candidior tuna, то есть «луны белей»… мой свет — mea lux… — vector — «пассажир», нет, нет, ничего столь прозаического и сухого — puella, nympha, virgo — разве все эти слова не обозначают деву?

Неожиданно у меня получился гекзаметр!

Candidior luna теа lux o vagula nymphe!

Но ведь nymphe значит «невеста»! Впрочем, не важно. Потом — Pelle mihi nimbus et mare mulceprecor — пятистопник я состряпал мигом, но он мне не понравился. Не было в нем плавности, вышел он какой-то грубый и тусклый. Marmora blanditiis — уже лучше, вот так:

Marmora blanditiis fac moderare tuis!

Нет — moderare mihi!

Итак, вышел гекзаметр и пентаметр, сложилось этакое элегическое двустишие. Усилие сие на время истощило не столько мою латынь, сколько фантазию. Я умолял мисс Чамли укротить для меня море, и ей, видимо, ничего другого делать не оставалось…

Нет, я не стану касаться ее невинного образа даже слабейшим намеком на плотское желание.

Если мы достигнем земли, если когда-либо в будущем я стану перечитывать свои заметки — если мы вместе перечтем эти строки (о, сколь страстно я этого желаю!) — поверю ли я тому, что пишу ныне, полагая написанное чистой правдой?

Я откинулся назад, переводя дух после поэтических усилий, и неожиданно припомнил, что знание латыни не входит в число достижений, о коих поведала мисс Чамли! Оставался английский, ибо французский мой явно не для стихов!

О, чистая дева, что света светлей!

Седые моря да покорствуют ей!

Первые мои достижения в поэзии, переведенные на английский, оказались жидковаты. Когда-то я прочел много стихов, тщась понять сторону жизни, которую почитал для себя закрытой по причине крайне рационального мышления и холодного темперамента. Я загружался горами чужих поэтических творений, а потом сбрасывал их, словно — говоря по-нашему, по-морскому — словно балласт, как если бы суть их заключалась в количестве.

И вот, когда я начал понимать предназначение и источник поэзии, судьба заставила меня сидеть и складывать элементы мертвого языка, тогда как здесь годился только язык живой. Результат был ясно виден в моих латинских строчках.

Быстрый переход