Горькая, с привкусом дыма пожарищ, скрипучая, как песок на зубах, и седая, как колыхавшийся в поле пушистый ковыль. По совету Дарёны Цветанка попробовала надеть женское тряпьё. Поначалу юбки казались ей жутко неудобными, но потом она даже вошла во вкус, особенно ей нравились яркие кушаки. Впрочем, иногда она снова переодевалась в привычные портки, когда отправлялась гулять по очередному городу, где они остановились. Цветанка просто не могла упустить случай потолкаться на рынке, подрезать у зазевавшегося жителя кошелёк, стянуть прямо из-под носа у торговца какой-нибудь товар, ну и, конечно же, поглазеть на хорошеньких девиц. А если очень повезёт, то и урвать поцелуй-другой…
Дарёны ей было мало. Хотелось новых лиц, новых глаз, новых губ, а когда наступало пресыщение, на Цветанку накатывало тягостное, как грозовое небо, раскаяние, и она могла седмицами довольствоваться уютным, знакомым и родным теплом под боком у Дарёны, которое, как ей казалось, уже никуда не денется. Оно и правда никуда не девалось: после размолвок они очень скоро мирились, так как Дарёна просто не умела подолгу дуться на свою подругу. Синеглазая воровка знала один беспроигрышный приём примирения: повалив Дарёну в траву, она придавливала её собой, щекотала, покусывала и целовала во все места, до каких только могла дотянуться, шепча:
«Ты моя… моя-моя-моя! М-м-м… съем тебя!» – и снова град поцелуев.
А вокруг – колышущиеся полевые цветы, ивы над рекой, а ночами – луна и соловьиные трели. «Ой, соловушка, не буди ты на заре…» Вспомнив бабушку и взгрустнув, Дарёна шмыгала носом, а Цветанка не зевала – накинув на её озябшие плечи свою свитку, обнимала, грела её руки в своих. Она безошибочно чувствовала миг, когда Дарёна была готова лечь на землю и позволить всё, чего Цветанке хотелось. Уже по звуку дыхания подруги Цветанка угадывала, настал этот заветный миг или нет: сначала девушка дышала бурно и возбуждённо, а потом – тихонько и затаённо, словно в ожидании… Вот тогда-то её и можно было брать тёпленькой – тискать, душить поцелуями и овладевать до конца. Приходилось порой преодолевать и некоторое сопротивление, получая лёгкие тумаки и пощёчины, но тем слаще после небольшого «боя» было слияние со сдавшейся, обмякшей, открытой для ласк и всё простившей Дарёной.
Благодаря этому бесконечному прощению Цветанке начало казаться, что все её «шалости» – сущий пустяк, не стоящий особого внимания, и временами, когда слёзы и обиды Дарёны затягивались, воровку это удивляло и раздражало. Казалось бы, о чём тут плакать? Их жизнь была нескончаемой дорогой – сегодня здесь, завтра там. Сколько бы девчонок Цветанка ни перецеловала, в мгновения любовных объятий с Дарёной она всегда была искренней. Лицемерие Дарёна почувствовала бы сердцем, но нежность шла из глубины души Цветанки, страсть тоже на пустом месте не разгоралась – погасла бы, как костёр, в котором остались одни угли да зола.
Если в тёплое время года можно было за неимением ночлега спать и под открытым небом, то на зиму приходилось искать временное пристанище, а если повезёт, то и на работу наняться. Одна из зим выдалась голодной, но не на пищу, а на возможность быть вместе: Дарёна с Цветанкой поселились в доме вдового купца на правах личных увеселительниц его единственной и любимой дочки Милорады. Жили бродячие певицы в подклети [20] вместе с кучей прислуги, уединиться им было особо негде, и Цветанка чувствовала, что потихоньку звереет без объятий подруги. А капризная красавица Милорада, как назло, требовала, чтоб ей пели самые что ни на есть игривые песенки «про это», в которых описывалось всё: что, как, куда, сколько раз… Купец уехал по торговым делам, оставив дочурку на попечении слуг, и она позволяла себе то, что при батюшке побоялась бы позволить – впрочем, не покидая своей девичьей светёлки с опочивальней. Дома все свои, а чужим людям знать не надобно. |