Амстердам
Несмотря на весну, в Амстердаме было все еще холодно. От каналов Званенбургвал и Ньиве-Херенграхт тянуло сыростью и затхлой вонью.
В квартале Йоденбрестрат, недалеко от новой португальской синагоги, где гнили самые большие свалки, на которых плодились самые крупные крысы, где бедные лавчонки соседствовали с домами богатейших пайщиков обеих индских компаний, в одном из неприметных домов под красной черепицей, чьи стены были покрыты белой штукатуркой, а выступающие наружу дубовые фахверки успели потрескаться от ветров и дождей, собралось небольшое, но крайне влиятельное общество.
В доме раввина Соломона Оливейры собрался самый уважаемый миньян амстердамской общины сефардов, перебравшихся сюда подальше от испанской и португальской инквизиции.
Они пришли сюда для того, чтобы после общей молитвы о благе всей общины обсудить самые насущные вопросы, напрямую затрагивающие интересы диаспоры и их братьев в Англии и Франции. Среди этих почтенных людей были и представители цеха алмазных гранильщиков, и купцы-пайщики Вест-Индской компании, и банкиры, еще совсем недавно именовавшиеся менялами и ростовщиками и избравшие это самое ненавидимое и презираемое занятие своим ремеслом. И если бы кто-то из этих десяти людей умер, то оставшимся не пришлось бы долго кричать: «Нам нужен десятый для миньяна!», любой среди множества штиблах мечтал войти сюда.
Причиной и неурочной молитвы, и тайного собрания послужил приезд из Лондона их уважаемого собрата, гранильщика алмазов и банкира Давида Малатеста Абрабанеля, который привез важные сведения, коими и собирался поделиться в этом закрытом кружке единомышленников.
В неровном свете оплывающих свечей, словно сойдя с полотен Рембрандта, несколько немолодых мужчин, одетых в коричневые суконные кафтаны с белыми воротниками, склонились над дубовым столом, покрытым тяжелой скатертью темно-фиолетового бархата, расшитого пурпурными цветами. Драгоценные бокалы венецианского стекла с остатками рубиновой влаги были сдвинуты в сторону, на бело-голубой тарелке делфтского фарфора лежали нетронутые персики и апельсины, во мраке тонули мерцающие каплями росы свежие тюльпаны в серебряной вазе. Резкий контраст света и тени причудливо искажал лица собравшихся, превращая слабые морщины в глубокие складки, бороды — в черные пятна, кафтаны — в хитоны и ризы, а их тени на стенах — в призраков давно минувших времен.
Они говорили тихо, ибо не толкуют законов о кровосмешении трем, но толкуют двум; не толкуют рассказа о сотворении мира двум, но толкуют одному, а Колесницу толкуют одному лишь в том случае, если он ученый и понимает по собственному разумению. И сколь странен был их язык — язык, в котором явлены лишь согласные, а гласные скрыты, язык, который берег себя как зеницу ока, превращая в плевелы чужие наречия и кощунствуя над их святынями; язык, на котором шепчутся с тех самых пор, как воскликнули на нем: «Распни Его!»
Их головы покрывали круглые черные шапочки-кипы, их бороды, в этот век босых лиц, ложились на груди, а из-под их камзолов торчали шелковые кисти-цицит, напоминая о заповедях Торы и помогая преодолевать запрещенные страсти.
— Итак, братья, я не могу умолчать о том, что король и консервативно настроенная часть знати сильно обеспокоены усилением нашего капитала и тем влиянием, которое приобретает наша компания в торговле с английскими, испанскими и французскими колониями по ту сторону обоих океанов. Карл Второй, венценосный недоумок, симпатизирующий католикам и живущий на подачки своего французского родственника, вполне способен прислушаться к иезуитам, этим бешеным лисицам Ватикана, и разрушить наши далеко идущие и с таким трудом построенные планы по созданию в Европе торгового и политического сообщества, которое мы бы держали в руках при помощи наших займов, наших министров и нашего книгопечатания.
— Но, брат Давид, ты же помнишь, что войны, которые ведет этот жеребец, нам немножко на руку — ведь все королевские займы на их ведение как со стороны Нидерландов, так и со стороны Британии даем мы, — сказал самый молодой из присутствующих, Йосеф Зюсс по прозванию Оппенгеймер, знаток чисел и математики, чьи волосы еще не посеребрили годы, а глаза глядели живее, чем у других. |