«Пожалуйста, Франческо, прошу тебя». Даже моя мама просила меня не увозить, но папа покачал головой и пожал плечами. «А что я могу поделать? Она его жена. Куда он — туда и она». До смерти буду помнить тот день в Мессине, когда я махала маме. Она упала в обморок, потому что тогда все было не так, как сейчас — машешь ручкой матери и знаешь, что в следующем году полетишь рейсом «Куантэс» к ней в гости. Порой у тебя не было шансов снова встретиться с этими людьми. Родными людьми. Но мы обе подчинились, потому что такова была воля наших мужей.
Никогда не могла понять такое самопожертвование.
— Полпути я проплакала. Сидела в каюте и ревела. Меня тошнило. Все, о чем я могла думать — как мама падает без сознания там, в Мессине. А потом однажды я услышала музыку. Тарантеллу. Ой, Джози, я любила танцевать. Помню, пошла на палубу и стала плясать. Люди мне хлопали. Я сняла туфли, распустила волосы. Как ты иногда, Джози. Длинные такие, волнистые. Я видела, как на меня глазели мужчины. Ух, да я выглядела получше их жен.
— Вдобавок скромницей была.
Сомневаюсь, что такую красавицу, какой она была, судя по фотографиям, ценили по достоинству. Пока нонна рассказывала, я смотрела на нее, сидящую с полными восторга большими и темными глазами, и все, о чем думала — она наверняка была самой прекрасной из тех женщин. Забавно, как все постарело. Ее лицо, волосы, руки. А глаза — нет. Этой ночью глаза нонны были столь же юными, как на фото.
— Но когда Франческо увидел меня там, он покраснел, — продолжила нонна. — Схватил меня за руку, утащил вниз, в каюту и запретил выходить. Совсем. Когда мы приплыли в Сидней, я увидела мост Харбор-Бридж и нам разрешили пойти и прогуляться по нему. Сидней, конечно, был совсем не таким, как сейчас. Ни Оперного театра, ни небоскребов, ни чудесных лодок в гавани, ни замечательных домов и, что еще хуже, Джози, никто ни словечка не знал по-итальянски. За всю жизнь я не была нигде, кроме Сицилии, так что никогда не слышала другого языка, кроме местного. Люди здесь одевались совсем иначе. Многие из нас были из маленьких деревень, а теперь оказались в городе, где женщины размалевывались красной помадой. Твой дед пошел в паб, и там работала женщина. Женщина, Джози. Австралийские мужчины окликали нас и свистели вслед. На Сицилии мужчины не окликают и не свистят женщинам, которые принадлежат кому-то другому. Ой нет. — Нонна покачала головой и потрясла пальцем. — Говорю тебе, Джози, мы словно в другом мире очутились.
Мы снова сели на корабль и доплыли до Брисбейна, оттуда поехали поездом в Ингем. Ингем оказался еще хуже, Джози. Пустынным. Мы жили в буше, и там не было никого, кроме нас и змей. Я полгода не видела ни души, кроме твоего деда. Было так жарко, Джози, что я мылась, а через две минуты нужно было мыться снова, но я не могла, потому что мы берегли воду. Ни кондиционера. Ни плитки на полу, чтобы охладить дом. Ни своего угла, чтобы прилечь остыть. Не дом, а лачуга. Одна комнатенка с грязным полом.
Я оглядела комнату, в которой мы сидели, и удивилась тому, какой путь нищие эмигранты с Сицилии проделали с тех пор.
Около сорока лет назад она жила в лачужке с одной комнаткой, а теперь обитала в двухэтажном особняке с итальянской мебелью, ковром, кондиционером, бассейном и прочей роскошью. Дом нонны обставлен со вкусом, и почему-то мне думается, что и та лачужка была украшена со всем присущим Кате изяществом.
— Австралийцы ничего о нас не знали. Мы были невежами. Они тоже. Джози, ты удивляешься, почему некоторые мои сверстники плохо говорят по-английски. Это потому, что никто с ними не общался, и, что гораздо хуже, они сами не хотели ни с кем общаться. Мы жили в своем маленьком мирке, и чем больше родни и друзей из тех же мест приезжало в Австралию, тем больше становилась итальянская община, и наконец нам уже стали не нужны друзья-австралийцы. |