Я хотел поцеловать его; он немного отпрянул в своей постели и сказал: «Нет, не целуй меня, я небрит…» Тогда я пылко схватил его левую руку и поцеловал. Так и вижу через дверной проем его устремленный на меня взгляд…»
За лето состояние его здоровья ухудшилось.
Пруст Гастону Галимару:
«Не знаю, писал ли я, что начал падать на пол при каждом шаге и не могу произносить слова. Ужасная вещь…» Мученик ремесла, он буквально убивал себя, правя ночи напролет гранки «Пленницы» и диктуя племяннице Селесты очередные «добавки».
Гастону Галммару:
«Стоит мне встать с постели, как я оборачиваюсь вокруг себя и падаю. Окончательное объяснение, которое я этому нашел, но, быть может, неверное, заключается в том, что со времени последнего возгорания сажи в трубе, там образовалось много трещин, и, когда я развожу огонь, вероятно, немного угораю. Надо бы выходить, но, чтобы выходить, надо добраться до лифта. Жить не всегда легко…»
Он продолжал торопить издателя и яростно защищать свою книгу:
«Другие, не я, наслаждаются вселенной, и я радуюсь этому. У меня же не осталось ни слова, ни движения, ни мысли, ни простого блага не страдать. Так что я, изгнанный некоторым образом из себя самого, нашел прибежище в книгах, которые ощупываю руками, не имея возможности читать их, и принимаю предосторожности роющей осы, о которой Фабр написал восхитительные страницы, приводимые Мечниковым, и которые вам наверняка известны. Съежившись, как она, и лишенный всего, я занят лишь тем, чтобы дать им возможность распространиться по мыслящему миру, в чем самому мне отказано…»
Кто-то имел глупость сказать ему, что мозг лучше работает натощак, и он стал отказываться от еды, дабы «Пленница» была достойна предыдущих томов. Есть что-то возвышенное в этом жертвовании смертного тела бессмертной книге, в этом переливании, где донор сознательно сокращает свою жизнь, чтобы жили персонажи, впитавшие всю его кровь.
Друзьям он писал, что готовится уйти окончательно. «И тогда это будет подлинным «Обретенным временем».
«Его мысли уже устремлялись за пределы тех дней, что остались ему для жизни. Его заботили Мемуарах Монтескью, объявленные к публикации. Ему туманно намекнули, что дворянин поведал там чрезвычайно неприятные вещи о многих людях, в том числе о самом Прусте. «Я скоро умру, — сказал он. — Было бы лучше, чтобы мое имя не упоминалось, потому что я не смогу ответить…»
В октябре 1922 года, выйдя из дому ночью, в туман, чтобы отправиться к Этьену де Бомону, он простудился. Обнаружился бронхит. Поначалу болезнь не казалась серьезной, но он не давал себя лечить. Он не позволял даже прогреть свою комнату, потому что из-за калорифера у него случались приступы удушья. Бессильная сладить с ним Селеста, которой он запретил вызывать врача, вскоре сочла, что он болен гораздо серьезнее, чем обычно, но Марсель со стоическим упорством продолжал ночи напролет править «Пропавшую Альбертину». Наконец, около 15 октября, поскольку температура мешала ему работать, он согласился вызвать своего постоянного врача, доктора Биза. Тот сказал, что тревожиться не о чем, но Пруст должен отдохнуть, а главное — питаться. Марсель вспомнил свою мать, которая всегда лечила его лучше врачей и верила в диету. Он заявил, что любая пища только повысит температуру и помешает ему продолжить работу. «Селеста, Смерть преследует меня, — говорил он. — Я не успею послать гранки Галимару, а ведь он ждет их…»
«Он очень ослаб, — рассказывала Селеста, — но продолжал отказываться от еды. Единственное, что в него еще можно было влить, это ледяное пиво, за которым Одилона посылали в «Риц». Поскольку он задыхался, то звал меня беспрестанно: «Селеста, — говорил он, — на этот раз я умру. |