Поскольку он задыхался, то звал меня беспрестанно: «Селеста, — говорил он, — на этот раз я умру. Только мне бы успеть закончить мою работу!.. Селеста, пообещайте, что, если врачи, когда у меня уже не будет сил им противиться, захотят сделать мне эти уколы, продлевающие страдания, вы им помешаете…» Он заставил меня поклясться. Со мной он по-прежнему оставался милым и кротким, но с врачами был таким упрямым, что доктор Биз послал за господином Робе-ром. Профессор пришел к нам и стал умолять своего брата, чтобы тот позволил лечить себя, при необходимости даже в больнице. Господин Марсель впал в великий гнев; он не хотел ни покидать свою комнату, ни иметь другую сиделку кроме меня. Когда оба врача ушли, он мне позвонил: «Селеста, я больше не хочу видеть ни доктора Биза, ни моего брата, ни моих друзей, никого. Я запрещаю, чтобы мне мешали работать. Оставайтесь одна рядом с моей комнатой, бодрствуйте, и никогда не забывайте, что я вам сказал насчет уколов!» Говоря это, он смотрел на меня с грозным видом. Добавил даже, что если я его ослушаюсь, он вернется с того света, чтобы меня мучить. Но приказал отправить доктору Бизу корзину цветов. Он всегда так просил прощения, когда вынужден был огорчить кого-нибудь. «Ну что ж, Селеста, вот еще одно дело улажено, на тот случай, если я умру», — сказал он, когда я сообщила ему, что корзина отправлена».
Это последнее жертвование цветов богу медицины, которое было также его погребальным даром, заставляет вспомнить о последних словах умирающего Сократа: «Не забудьте, что мы должны петуха Асклепию». И, подобно Сократу, пригласившему в свою тюрьму музыкантшу, чтобы перед смертью брать уроки игры на лире, Марсель Пруст, зная, что приговорен судьбой, столь же неумолимой, как одиннадцать сократовых судей, окружал себя на смертном одре книгами, «бумажонками», корректурными листами, и вносил последние поправки в текст, которому предстояло пережить его.
«17 ноября он решил, что чувствует себя гораздо лучше. Он принял своего брата, который пробыл у него довольно долго, и сказал Селесте: «Остается выяснить, смогу ли я протянуть эти пять дней…» Он улыбнулся и продолжил: «Если вы, как и доктора, хотите, чтобы я поел, принесите мне жареного морского языка; я уверен, что на пользу мне это не пойдет, но хочу доставить вам удовольствие». Профессор Пруст счел, что благоразумнее от такого удовольствия воздержаться, и запретил рыбу. Марсель признал его решение обоснованным. После новой беседы с братом он сказал ему, что проведет ночь за работой и оставит при себе Селесту для помощи. Мужество больного было достойно восхищения; он снова принялся за правку гранок и добавил несколько замечаний к своему тексту. Около трех часов утра, измученный, задыхающийся, он попросил Селесту сесть поближе и долго диктовал…»
Говорили, что надиктованное им той ночью было заметками к смерти Бергота, для которых он воспользовался собственными ощущениями умирающего, но вплоть до сего дня никто не нашел этому подтверждения. «Селеста, — сказал он, — я думаю, то, что я заставил вас записать, очень хорошо… Я останавливаюсь. Не могу больше…» Позже он прошептал: «Эта ночь покажет, кто взял верх — врачи надо мной, или я над врачами».
«На следующий день, около десяти часов, Марсель потребовал того свежего пива, за которым обычно посылали в «Риц». Одилон Альбаре отправился тотчас же, а Марсель прошептал Селесте, что с пивом будет то же, что и со всем прочим — его принесут слишком поздно. Селеста не могла оторвать глаз от бескровного лица, заросшего бородой, которая еще больше оттеняла бледность черт. Он был чрезвычайно худ; глаза горели таким огнем, что его взгляд, казалось, проникал в незримое. Стоя рядом с его постелью, Селеста, едва держась на ногах (она недосыпала уже семь недель)… ловила каждый его жест, стараясь предупредить малейшее из желаний. |