Тебя учили быть творцом, а не ремесленником, Суриков прямо говорил, что ждет от тебя творческого понимания своей работы. И ты считал себя творцом, милый Федя, ты даже на собраниях иногда выражался: «Наша инициативная творческая деятельность принесла в этом месяце солидные результаты — два и три десятых процента сверх заданной программы», — было, было и такое. Да, два и три десятых… Ты тянул служебную лямку, честно, исправно, энергично тянул, на большее тебя, к сожалению, не хватило. Сегодня первый день или — по времени — первая ночь в твоей жизни, когда ты попытался вырваться из этих тесных, самому себе поставленных границ: что-то испытываешь, что-то решаешь по-иному. Что ты испытываешь, что решаешь по-иному, в чем выражается это твое неожиданное творчество? Ты пытаешься доказать, что человек, реально открывший новое на твоей собственной печи, ошибается, а ты, ничего на ней не открывший, уже по этому одному прав. Вот как оно неожиданно поворачивается, Федор Павлинович: ты занялся поисками, чтоб опозорить идею поисков, ибо она была не твоя.
К задумавшемуся Прохорову подошла заведующая экспресс-лабораторией со сводкой анализов огарка.
— Почему так запоздали? — хмуро спросил он, принимая сводку.
— Знаете ли, растерялись, решили все анализы переделать, — оправдывалась заведующая. — Очень уж странные результаты… Для полной гарантии вторично обработали пробы.
— Ну и как: изменилось что-либо?
— Нет, цифры повторяются.
Огарок шел великолепный, об этом твердили все цифры. Сера выгорала интенсивно и полно. Лаборатория удивлялась не случайно: такого хорошего процесса не упомнили.
Когда вновь появился Лахутин, Прохоров протянул ему сводку анализов. Тот уже знал о прекрасных результатах, он, не стерпев, сам забежал в лабораторию.
— Производительность процентов на двадцать выше, выгорание серы замечательное, — перечислял он достижения сегодняшнего процесса, — а воздух — курорт, точно тебе говорю! Голова у Алексея Степановича неслыханная! В кабинете рассчитал, на наши записи глядючи. Сами мы писали — не разобрались, а он пришел и разобрался. И ведь не поверили мы тогда, что он сумеет. Помнишь? — Лахутин испытующе смотрел на удрученного Прохорова. — Ты вроде невесел, Федор Павлиныч? Не радуют успехи?
Тот, грустно улыбаясь, покачал головой:
— Не радуюсь, Павел Константиныч. Конечно, работа отныне пойдет много лучше, это неоспоримо и хорошо.
— Так чего тебе еще, если пойдет хорошо?
— Не пройдет и года, как печи эти сломают, а вместе с ними канут и сегодняшние их успехи. А они работают уже двадцать лет, плохо, через силу работают, а могло бы, как сейчас… Кто должен был наладить их на такой процесс? Мы с тобой, мы, наша прямая обязанность! Чему же радоваться? Тому, что другие оказались умнее нас? Тому, что стране за эти годы недоданы тысячи тонн ценнейшей продукции из-за того, что мы на поверку вышли простофили и недотепы?
Лахутин смущенно пробормотал:
— Уж и недотепы! Способности не такие — на это соглашаюсь. Не всякому талант дан. У каждого, знаешь, свой путь в жизни: один на ракету — и в космос, а другой лопаточкой тук-тук. Я не отчаиваюсь: и мои способности нужны, маленькие, а нужны!
Прохоров проговорил сумрачно:
— Утешайся, а я не хочу. Я мог все это открыть, что открыл Алексей Степанович, мог, а не сделал.
— Устал ты, Федор Павлиныч. Иди-ка лучше домой, я один справлюсь, — посоветовал Лахутин. — Мне после этой ночи спать, а ты опять в цех. Надо, надо тебе отдохнуть.
Прохоров ушел домой около шести часов. К этому времени поспели новые анализы, они были такие же: огарок шел высшего класса. «Третий эксгаустер нужен, — апатично думал Прохоров, просматривая последнюю сводку и одеваясь. |