На самом же деле, я точно знаю, прибыл сюда всего каких-нибудь десять — двенадцать дней назад.
Время само по себе абстрактное понятие, когда не очеловечено, то есть не заполнено значительными событиями, мыслями, чувствами. Оно уплотняется или растягивается в зависимости от того, как и чем мы живем. Для обреченного на безделье, не имеющего общечеловеческой цели, пустопорожнего и один день в тягость. Кто работает в поте лица, кто одержим идеей, кто смолоду стремится к цели, кто проходит поле битвы жизни с серпом и молотом, оставляя на ней свои гордые следы, тот воспринимает дни и ночи, годы и десятилетия как единое мгновение, мгновение века, эпохи, не разделяя его на прошлое и настоящее.
Родился я еще при капитализме, на себе испытал всю его мерзость, принимал посильное участие в революции, в гражданской войне, закладывал первые камни в фундамент нашей красной державности, пережил вместе с государством и народом все наши взлеты, выстрадал все наши промахи и недостатки, прошел через огонь Великой Отечественной войны, дожил до космической эры, до социалистического содружества многих стран Европы и Азии — и все равно м о й век, такой емкий, такой долгий, кажется мне ужасно коротким. Хочется жить еще и еще. Приложить руку к тому, чтобы миллиардеры в Америке и на всей земле стали историческими музейными чучелами. К тому, чтобы по океанам и морям плавали только мирные корабли. К тому, чтобы уничтожено было оружие. К тому, чтобы исчезли государственные границы. К тому, чтобы вся красота человечества светилась на лице каждого человека. К тому, чтобы век Джона Смита, Ивана Николаева, Жана Пуатье, Чан Ван-ли, Судзуки Ямото удлинился в пять или шесть раз, а потом и до бесконечности.
Вот оно, совсем близко, рукой подать, в начале двадцать первого века, — бессмертие человечества, а я его не достигну: мой жизненный путь кончается у порога вечности.
Обидно!
Завидую вам, сыновья, внуки, правнуки.
Опять он, загадочный человек в короткополой шляпе, чуть припадающий на правую ногу, с паучьей сеткой морщин. Столкнулись тут же, в коридоре управления комбината, у двери кабинета главного инженера. Мне бы взглянуть — и мимо, но я кивнул, как старому знакомому, и спросил:
— Виделись с Воронковым?
— Еще нет. Недоступный товарищ.
— Он у себя. Я только что с ним разговаривал.
— Для других он у себя, а для меня отсутствует. Фамилия моя не понравилась.
— Не может этого быть! Что за фамилия?
— Фамилия как фамилия. Не хуже его собственной.
— Хотите, я сейчас же устрою встречу с Воронковым?
Ответил категорически, с вызовом:
— Нет! Я желаю встретиться с ним без посредничества. И не здесь, а дома, в семейной обстановке.
У странного человека и желания странные.
Вопреки моему ожиданию, ничего чрезвычайного не произошло. Чутье, стало быть, обмануло меня. Я забыл об этом человеке, как только перестал видеть его.
Какую бы большую должность ни занимал тот или иной человек, какими бы правами, чинами и званиями и возможностями ни обладал, какие бы чудеса ни творил, одно ему не подвластно: он не в силах отрешиться от самого себя, от своей истинной сущности — не быть тем, чем есть на самом деле: даровитым или бесталанным, с душой нараспашку или сдержанным и скрытным, всегда нетерпимым ко всему безнравственному или от случая к случаю чутким к чужой боли, или тугим на ухо, уважительным к людям, или равнодушным.
И еще. Давно по собственному житейскому опыту знаю, что трудно оставаться на высоте человеческого достоинства и тому, кто попал на самую высокую ступеньку служебной лестницы, и тому, кто очутился на самой низшей. И там и тут требуется человечность в самом ее чистом виде.
Вот какие мысли вызвал у меня завидно внушительный вид заместителя министра Дородных, который вновь появился в поле моего зрения. |