Изменить размер шрифта - +
Ему, Алексею Родионовичу, надо быть верховным депутатом, секретарем, героем, а он — ноль без палочки. Для Булатова ноль, а для нас, простых работяг, друг и брат, защитник и прокурор, отец и мать. На таких советская власть держится. Ну что, поедем дальше? Хочу показать тебе свое жилье. Бабке Мавре оно кажется геенной огненной, а для меня он, этот ад, представляется настоящим раем. Хорошо живу. Своя комната! Своя постель. Когда хочу, тогда и встаю и ем. Когда душе угодно, тогда и домой вертаюсь.

Пока мы говорили, на откосе раз пять были скантованы ковши с жидким шлаком. Удушливые, бурные потоки бесшумно устремлялись вниз, ярко освещая из конца в конец и Каменку и прилегающие к ней пустыри. Багровый отсвет лежал и на морщинистом, с мешками под глазами лице Федоры, и на сильно поношенном, из дешевого ситца платье.

Мы сели в «Жигули» и поехали дальше. Минуты через две остановились на Железной улице, перед приземистым, чуть ли не по окна ушедшим в землю домом.

— Здесь я обитаю. Крайнее окно, ближе к воротам, — мое. Во все остальные бабка Мавра глядится. Айдате в мою пещеру!

— Поздно, Федора.

— Да разве это поздно — двенадцать часов? Я иной раз и до пяти чаевничаю и сама с собой про жизнь разговариваю. Пошли!

Она схватила меня за руку и потянула из машины. Что ж, пойду. Порадовала меня Федора немало и еще порадует. Почему-то мне кажется, что она не до конца раскрыла себя, не все о себе рассказала. Истинное это наслаждение — смотреть на доверчивого человека, слушать правдивые, простодушные речи!

Шел я по двору, тихонько ступая, говорил шепотом. Она шумно засмеялась и в полный голос сказала:

— Да ты не таись! Глухая она, бабка Мавра, ничего не услышит, хоть из пушек пали.

Мы прошли темные сени, открыли двери и очутились в розовой светелке — через окно хорошо была видна шлаковая гора с огненными потоками. Можно и электричества не включать. Светло и тревожно. Тревожно и хорошо…

Вот это и есть та самая работа над душой, о которой говорил Петрович, — обращение с людьми, равными тебе по своей коренной сущности: с Егором Ивановичем, Костей Головиным, Васькой Колесовым, Митяем Воронковым, а теперь вот с Федорой.

Федора вскипятила на газовой плите чай, нарезала колбасы, сала, ломти пшеничного, домашней выпечки хлеба. Успела и переодеться в нарядное платье, причесаться и подмазать губы. Помолодела, повеселела солдатская вдова и брошенная мать.

— Давай, белоголовый, угощайся. Я не бедствую, хоть и уборщица. В трех местах еще подрабатываю.

— Спасибо, Федора. Отвык я в такое позднее время ужинать. А чай вот с удовольствием выпью.

— Ты что ж, в ночные смены уже не работаешь? Отставник?

— Формально, по годам, — да, отставник, а по существу… до последнего дня буду работать.

— Такой гордый, значит?

— Да, гордый. Вашей породы. Вы ведь тоже гордая.

Она засмеялась, хлопнула по столу ладонью.

— А ты, брат, глазастый да смекалистый! Угадал! В самую точку попал. Гордостью я до сих пор держалась на земле и дальше буду держаться. Гордостью и вот этим… бабским весельем да брёхом. Значит, мы с тобой два сапога пара.

На шлаковой горе потекла свежая лава. Оранжевое зарево хлынуло в окно. Лицо Федоры стало розовым, гладким, совсем юным, каким, наверное, было в ту пору, когда она, еще незамужняя, почти девочка, стояла на своем рабочем пьедестале у рабочего станка.

— Ты чего так зверски уставился на меня? Что хочешь рассмотреть? Бабу?

— Вы мать, Федора Федоровна! Обидно, что жизнь ваша так неустроена! А что, если я попытаюсь помирить вас с сыном и его женой, а?

— Ничего не выйдет. Не хочет Катька, чтобы у нас был мир.

Быстрый переход