Когда приклад уперся мне в плечо, я прищурил левый глаз. Грудь Батиса смотрела прямо на ствол моей винтовки. Но я заколебался. А вдруг промажу? Что, если только раню его, легко или тяжело? Если ему удастся скрыться внутри маяка, для меня все будет потеряно. Даже если бы Батис потом умер после долгой агонии, он успел бы запереть бронированные ставни балкона. При помощи крюка и веревки я бы мог подняться на маяк, но вряд ли бы мне удалось взломать Металлические листы, из которых были сделаны дополнительные ставни на балконе. Я сказал себе все это. А еще я сказал себе: нет, это не то, не то, и ты сам прекрасно об этом знаешь.
Я просто не мог его убить, и все. Я не был убийцей, хотя обстоятельства толкали меня на убийство. Выстрелить в человека – означает не просто прицелиться в его тело; это означает убить все, что он пережил. Я видел в прицеле винтовки Батиса Каффа и мог прочитать всю его биографию. Передо мной проходила его жизнь, предшествовавшая жизни на маяке. Против воли мой бунтующий мозг рисовал первые открытия Батиса-ребенка, столь еще далекого от путешествия, которое приведет его сюда; малочисленные успехи юности, неудачи и разочарования, принесенные ему миром, который он для себя не выбирал. Сколько раз те самые руки, чьим высшим предназначением было давать ласку, наносили ему удар за ударом? Сейчас, когда он превратился в простую мишень, стала видна его незащищенность. Почему он приехал на маяк? Был ли он жесток сам или служил орудием жестокости? В эту минуту я видел перед собой человека, загоравшего на солнышке, раздевшись до пояса. На нем не было никакой униформы, которая могла бы оправдать выстрел. И если отнять у человека жизнь – само по себе дело тяжелое, то убить его сейчас, когда он просто загорал, казалось мне, представьте себе, еще большей низостью.
Негодуя, я слез с дерева. По дороге домой в наказание бил себя кулаком по голове. «Идиот, идиот, – говорил я себе, – ты самый типичный идиот. Чудовища не станут разбираться, святой ты или мерзавец, сожрут, и все: люди для них – просто мясо. Ты на острове, на самом проклятом из островов мира. Здесь нет места ни любви к ближнему, ни философии; здесь не выжить ни поэту, ни великодушному человеку, только Батис Кафф способен на это». Итак, я шел по тропинке к дому и остановился у источника. С момента прибытия на остров я не пил ничего кроме джина, поэтому наклонился к ведру Батиса, которое все еще стояло там. Однако прежде чем пить, я взглянул на свое отражение в воде.
Мне с трудом верилось, что тем человеком, который отражался в ведре, был я. Четверо суток бессонницы и сражений наложили свой отпечаток на мое лицо. На щеках появилась щетина, кожа отливала мертвенной бледностью. Глаза искрились неизлечимым безумием, белки превратились в багровые озера, в центре которых плавали голубые острова. На веках и коже вокруг глаз растекались, пересекая друг друга, лиловые круги. Губы были изъедены холодом и страхом. Из-под бинтов на шее, закрывавших ее подобно толстому шарфу, вытекал гной; виднелись сгустки крови и сухие струпья. Тело разучилось затягивать раны. Ногти поломаны. Слой смолянисто-черной грязи покрывал мои волосы. Я отмыл одну из прядей над ухом и с огромным удивлением обнаружил, что цвет волос сменился на грязновато-белый. Я опустил голову в ведро и стал ее тереть. Но это было еще не все. Мое тело покрывала библейская грязь. Я снял винтовку, отстегнул патронташ и ножи и разделся, как будто вся одежда, защищавшая меня от холода, – бушлат, свитера, рубашка, сапоги, носки и брюки, – была заражена каким-то микробом. Потом, совершенно голый, я залез на скалу, из которой сочилась вода.
Наверху ночной дождь оставил нечто вроде большой лужи. Вода доходила мне только до колен. Я опустился в нее, и холод оказал на меня живительное воздействие. Я смог ощутить его, потому что он возрождал мои чувства; голова просветлела, и силы возвращались ко мне. |