Изменить размер шрифта - +
Но когда дело идет о серьезном, Иван Константинович — кремень, скала!

— Птушечка! — уговаривает он Тамару. — Нельзя тебе переходить в другую гимназию. Какой же ты воин, если бежишь с поля боя?

— Я — не воин… — плакала Тамара. — Я — девочка, барышня…

— Да, если ты бежишь, ты — не воин, ты — просто трус! Я первый тебя уважать не буду. А если отсиживаться дома и не ходить в институт, так это, галчоночек мой, то же самое! Они тебя обидели, а не ты — их, что же тебе от них прятаться?

После долгих слез, уговоров, споров, поцелуев решили так: Тамара будет смелая и все-таки пойдет в понедельник в институт.

Папа, как всегда, оказался прав. С Тамарой, конечно, не произошло полного и окончательного «перерождения», как с героями книжек «Розовой библиотеки». Но все-таки от полученного толчка что-то в ней шатнулось, дрогнуло, сдвинулось с места. С Иваном Константиновичем она уже больше никогда не разговаривает так, если бы он был ее лакей или кучер. Она называет его дедушкой, дедусенькой и даже милюпусеньким дедунчиком. И это искреннее, доброе отношение ее к Ивану Константиновичу, она не подлаживается, не подлизывается к нему — нет, она поняла, она почувствовала, какой это золотой человек и как искренне любовно относится он к ней и к Лене. Со мной она тоже держится без прежней заносчивости — как с подругой, говорит мне «Сашенька» и «ты». Но все-таки иногда — по-моему, даже слишком часто! — в ней опять просыпается ее глупая гордость неизвестно чем, ее барские замашки. И тогда она опять становится противная-противная! Я стараюсь найти если не оправдание такому ее поведению, то хоть объяснение. Я повторяю сама себе, что она не виновата, что она выросла под влиянием своего дедушки-генерала, который сознательно воспитывал в ней надутую спесь, глупую заносчивость и т. д., и т п. Но мне не всегда удается совладать с самой собой и внушить себе снисходительность к Тамаре. И нередко между нами возникают разногласия, а иногда — даже ссоры. В особенности противно мне бывает слушать, как она разговаривает с горничной Натальей и с Шарафутдиновым. Ну, словно они не люди, а неодушевленные предметы!

И вот через некоторое время Тамара снова объявляет, что у нее будет журфикс. Мало ей того, первого журфикса! Впрочем, зовет она ведь уже других гостей: Лиду Карцеву, Варю Забелину, Мелю Норейко, Маню Фейгель, Катю Кандаурову и меня. По дороге к Тамаре я встречаю Катю Кандаурову. Она тоже идет к Тамаре — идет одна, без Мани, которая сегодня нездорова.

— Я тоже не хотела идти, — говорит Катя, — но Маня говорит: «Нехорошо. Тамара подумает, что мы нарочно, что мы не хотим к ней идти. Ступай, Катя! Повеселишься, потом мне расскажешь…» Я и пошла.

Мне бросается в глаза, какая Катя сегодня праздничная, улыбчивая.

— Катенька, ты что сегодня такая веселая, как новенький гривенник?

Катя отвечает, словно сама смущена своей радостью:

— От тети моей… от тети Ксени, папиной сестры, письмо пришло! Не берет она меня к себе! Не берет!

Катя выпаливает это просто с восторгом и даже на ходу трется от радости головой о мое плечо.

— А ты ее не любишь, что ли, эту тетю Ксению? — удивляюсь я.

— Я ее не «не люблю», а — не знаю… — уточняет Катя. — Конечно, она — папина сестра. Папа мой всегда говорил: «Ксеня — хорошая, Ксеня — добрая». Но ведь я-то ее никогда и в глаза не видала! Подумай: здесь я уже привыкла, я всех знаю, — и вдруг опять куда-то ехать! Опять новые люди! Опять привыкать! Сейчас очень все хорошо: тетя Ксения — мой опекун, она из папиных денег (тех, что после папы остались) присылает Илье Абрамовичу, Маниному папе, тридцать рублей в месяц на мое содержание.

Быстрый переход