Но трех часов, проведенных в институте, оказалось достаточно, чтобы совершенно ясно понять: здесь нельзя говорить правду. Если я скажу, Дрыгалка, может быть, отвалится от меня, но она присосется к Меле, будет ее бранить… может быть, даже накажет… Нет, нельзя здесь говорить правду! А папа-то, папа… Как он нынче утром грозил мне своим разноцветным «хирургическим» пальцем: «Помни: не врать! Никогда не врать!.. Только одну правду говори!» Скажешь тут правду, как же!
— Кто вас так насмешил, Яновская?.. Не хотите отвечать? Ну, тогда пеняйте на себя: ступайте в угол!
Я смотрю на Дрыгалку растерянно. Почему в угол? В какой угол?
Вытянув руку с длинным, сухим, изящно подстриженным ногтем указательного пальца, — ох, как он не похож на папин! — Дрыгалка показывает, в какой угол мне надо стать.
— Постойте в углу и подумайте над своим неуместным смехом.
Почти ничего не соображая, я становлюсь в угол.
Носком ботинка Дрыгалка брезгливо тычет в оброненный мною на пол носовой платок. Платок — хорошенький, вышитый, мамин. Мама дала мне его «на счастье». Я подбираю его с зеркального паркета — нечего сказать, хорошо «счастье»! — и снова возвращаюсь в угол.
— Да, да, — говорит Дрыгалка с насмешкой. — Поплачьте в платочек, это вам будет полезно!
Ну, нет! Этого не будет, не увидит Дрыгалка моих слез, дудки! «Ненавижу плакс!» — говорит папа, когда я реву по пустякам. Но уж таких плакс, которые унижаются перед всякими дрыгалками, — таких я сама презираю! И я стою в углу, внешне изо всех сил стараясь сохранить спокойное лицо. Не плакать! Не дать Дрыталке возможности торжествовать! Но мыслью-то ведь я понимаю: меня поставили в угол, это позор! Весь класс стоит на середине зала, как одно многоголовое целое, а меня отщепили, как лучину откалывают топором от полена, и отшвырнули в угол. Я стою в углу, осрамленная, ошельмованная. Всякий входящий в зал сразу увидит и поймет: «Ага, вот эта — с косюлей на затылке — это преступница, ее поставили у позорного столба!»
И как раз в эту минуту в зал входит маленькая женщина — синявка, преподавательница танцев. За нею следует унылая старушка с нотами под мышкой. Это — таперша. Она сразу проходит к роялю.
Я смотрю во все глаза на учительницу танцев — до чего хорошенькая! Как всегда у детей, настроение мое легко переключается с глубокого отчаяния на радостное любопытство. У учительницы танцев — ее зовут Ольгой Дмитриевной — головка напудрена, как парик у маркизы. Головка поворачивается на. шее, как цветок маргаритки, и такая же кудрявая, пушистая, как махровая бело-розовая маргаритка. Веселые молодые глаза, капризный ребячий рот. Она, наверно, сластена, любит конфеты и пирожные, любит смеяться и — наверно, наверно! — не любит плакать…
Все девочки делают ей реверанс. И я, стоя в углу, тоже делаю реверанс. Ольга Дмитриевна смотрит на меня: что за чучело стоит отдельно от других?
— Это наказанная! — с удовольствием докладывает ей обо мне Дрыгалка. И, обращаясь ко мне, командует: — Яновская! Ступайте на свое место. Сейчас начнется урок.
Я прохожу мимо Ольги Дмитриевны, сгорая со стыда. Теперь она не только видела мой позор, когда я стояла в углу, но она даже знает мою фамилию: Яновская!
Однако глаза Ольги Дмитриевны скользят по мне равнодушно-безразлично, словно она ничего и не видала и не слыхала. Только потом я пойму, что бело-розовая маргаритка видит ежедневно столько наказанных — за дело и без дела, за вину и без вины, — столько детских слез, столько несправедливостей, что она уже не воспринимает всего этого. Она не хочет думать об этом, потому что, если задумаешься, тогда надо либо уходить из института и, значит, лишиться заработка, либо самой страдать и мучиться, желтеть и преждевременно стариться, как старятся и сморщиваются остальные синявки. |