— Ну, уж это только те, что не своей смертью померли, — машет рукой хирург Небогин.
Мне ужасно интересно: как это помирают «не своей» смертью? А чьей же? Чужой? Вот так, как папа, по рассеянности, часто приходит домой в чужих калошах?
И еще интересно мне: почему все говорят о возможной смерти царя так безучастно? Не жаль им его, что ли?
В очередном нашем задушевном разговоре с папой, на диване, под енотовой шубой, я спрашиваю:
— Папа, а царь этот — старый царь — хороший или плохой?
Папа отвечает не сразу:
— Видишь ли, Пуговка… собственно говоря…
— Папа, я это ненавижу!
— Что ты ненавидишь?
— А вот это твое «собственно говоря»! Когда ты начинаешь тянуть «видишь ли… собственно говоря», — значит, ты не хочешь сказать мне правду.
— А и верно! Я и вправду не очень хочу отвечать на твой вопрос.
— Почему?
— Потому что ты еще дурочка… Сболтаешь где-нибудь то, что я тебе скажу, — и готово: тебя исключат из института, меня посадят в тюрьму. Поняла?
— Ну, если ты мне не доверяешь… — И я, захлебнувшись обидой, начинаю спускать ноги с дивана, чтобы уходить.
— Да сиди ты! — удерживает меня папа. — Я тебе скажу, только смотри — никому!
— Ник-к-кому!
— Так вот… Как бы тебе это сказать…
— Ты — опять? — рычу я и передразниваю папу: — «Как бы тебе это сказать…», «Собственно говоря…»
— Да ведь, понимаешь, трудно мне ответить на такой вопрос. Я сам никогда царем не бывал… Дело это, наверно, трудное… И — противное!
— Твое — лучше?
— А то нет? — удивляется папа. — Самый плохой врачишка все-таки нужен людям. А самый лучший царь… черт его знает, кому он нужен!
— Ты мне не ответил! Я хочу знать: наш старый царь — хороший?
Папа задумывается. Потом говорит не громко, но решительно:
— Плохой. Не только сам никогда ничего хорошего не сделал, но даже из того, что сделал до него отец, — а отец его кое-что сделал толковое, хотя и немного, — Александр Третий вытоптал все хорошее до последней крупинки, а плохое еще умножил.
Я долго молчу. Мне представляется, как тяжелый, огромный Александр Третий, вылезши из портрета в нашем актовом зале, топчет что-то «толковое», что сделал его отец. Вытаптывает ножищами в огромных лакированных сапогах…
— Папа… Павла Григорьевича и Анну Борисовну сослал в Сибирь он?
— Он.
— А товарищей Павла Григорьевича, которых повесили в Якутске, кто приказал казнить? Он?
— Он. И что страна нищая, и крестьяне без земли, и рабочие живут хуже, чем скотина… неграмотные, темные… и что поляков согнули в бараний рог, и литовцев давят, и евреям вздохнуть не дают — он ничего этого даже на каплю не облегчил!
Все. Больше мы с папой об этом не разговариваем.
Болезнь царя затягивается. И каждый день у нас только три урока: после большой перемены вместо уроков служат молебствие в домовой церкви нашего института, а мы — «инославные» — уходим домой. Даже служитель Степа, тот, что дает звонки к урокам и переменам, как-то, чистя дверные ручки, ворчал под нос довольно явственно:
— Богомолебствуем и богомолебствуем — и паки богомолебствуем…
Нехорошо, конечно, радоваться чужой болезни, но надо сказать правду: нам, «инославным», сейчас не жизнь, а масленица: с часу дня мы свободны! Стоит удивительная осень, вся в золоте, тепло почти как поздним летом, и мы ежедневно отправляемся на прогулки. |