Но только ли от холеры умерла Инесса? Через три четверти века после ее смерти стали известны фрагменты из ее дневника. Вот что записала она за две недели до смерти: «Я теперь почти никогда не смеюсь […] Меня также поражает мое теперешнее равнодушие к природе. Ведь раньше она меня так сильно потрясала. И как мало теперь я стала любить людей. Раньше я, бывало, к каждому человеку подходила с теплым чувством. Теперь я ко всем равнодушна. […] И люди чувствуют эту мертвенность во мне, и они отплачивают той же монетой равнодушия или даже антипатии. […] Я живой труп, и это ужасно».
Поражает не только текстуальное совпадение в дневниках этих двух женщин. Правильно ли говорить в данном случае лишь об убитой любви? Разве не знаменательно: «самая человечная из революций» (выражение Ленина) убила все человеческое и в ее знаменосце, и в той, которая была ему дорога?
Теперь оба поста умершей Инессы перешли к Коллонтай. Она возглавила и женский отдел ЦК, и женскую секцию Коминтерна, чуть позже став еще и заместителем Клары Цеткин в Международном женском секретариате, и членом исполкома Коминтерна. Волей-неволей ей приходилось теперь еще чаще встречаться с Зиновьевым, которого она органически не выносила. Вот только одна ее запись о нем — безусловно, тогдашнего, а не позднейшего происхождения, — не только лишенная конъюнктурности, но, напротив, пугавшая столь обнаженным отношением к члену политбюро и ближайшему к Ленину человеку: «Он не терпит возле себя ни одного имени, которое популярно за границей. Его политика поощряет бесцветные величины, во всем послушные. Отвратительный тип этот Зиновьев. И трус!» О ее отвращении к Зиновьеву хорошо знали партийные верха. И Ленин знал, что не сулило никакой теплоты в их отношениях, и без того весьма прохладных. Знал и Сталин. И мотал на ус…
Если тяжкий недуг можно считать спасением от чего бы то ни было, то обострение болезни действительно спасало ее, избавляя от необходимости постоянного общения с «отвратительным типом». Окольными путями дошло до нее известие, что Павел на фронте снова кем-то увлекся. И о своей болезни, и о том, что она думает про него, Коллонтай сгоряча написала ему. Быстро пришел ответ: «[…] Передо мной твое письмо, твои страдания, слезы, передо мной моя могила. Не дай погибнут мне, моей любви к тебе, мой Голуб сизокрылый, дай мне прижат к груди твою любов. О! Коварство женщины разбивает нашу жизнь. Шура, Шура, зачем дальше жить? Нет цели в жизни, есть только ты, пока не погиб в бою и не получил свой надмогильный камень. Мой мятежный Голуб, о где твои несколько слов?.. […]»
Это заклинание, не производившее уже прежнего впечатления из-за чрезмерного употребления и избытка восклицательных знаков, она читала, корчась от боли, когда жизнь висела на волоске: врачи установили у нее быстро прогрессировавшую уремию. Но медицина оказалась на высоте: ее спасли.
Диалоги глухих
Все свалилось сразу: болезнь, работа — в таком объеме, о котором она могла только мечтать, но который был теперь ей не под силу, — борьба с бюрократией — так называла она акцию Шляпникова, к которой безраздельно примкнула, и окольными путями дошедшая до нее информация, что у Павла «опять кто-то»… Дыбенко по-прежнему делил время между Москвой и фронтом. Фронта в привычном смысле уже не было, но в военных частях и округах, куда его посылали, обстановка все равно оставалась фронтовой. Было уже очевидно, что советская власть выстояла, начинается новая эпоха, а с этим пришло и осознание того, что отнюдь не все люди, стоящие у руля, обладают достаточными познаниями и квалификацией. Павла отправили на учебу в военную академию. Занятия то и дело прерывались командировками. Жили, как на вулкане.
Подмосковный санаторий, где Коллонтай медленно приходила в себя после очередной почечной атаки, отрезал ее на время от активной работы, но зато позволил сосредоточиться на дневнике: лучшего собеседника у нее не было — ни теперь, ни потом. |