Изменить размер шрифта - +
Кто скажет теперь, какая из них была острее? Об этом их письма. Первое написано в поезде Одесса — Москва: перед заседанием исполкома Коминтерна Коллонтай на несколько дней успела съездить к Павлу, чтобы «перевести дух». О том, как она его «перевела», видно из письма.

«Глубокая ночь. Шестой час. Где ты, Павел? Где ты сейчас, мой близкий и все же […] далекий? Неужели твое сердечко, твоя любовь ко мне не подсказывают тебе, что значит мучительно ждать час за часом и прислушиваться к шуму шагов в коридоре? […] Ночь не для поцелуев только, не в поцелуях цена для нас, а в том общении сердца, что обоим дорого ночью бывает. На душе холодно, холодно, одиноко, больно до ужаса. Где ты? […] Меньше любить стал? Нет, я знаю, я верю в твою любовь, в ее глубину, и знаю, что я тебе дороже всех в мире […] Я не хочу, Павлуша, мой дорогой, чтобы ты повторил боль, что мучает меня. Я слишком люблю нашу любовь, большую и красивую, чтобы не желать сберечь ее. Но я знаю слишком хорошо неизбывные законы любви, знаю, что нельзя безнаказанно наносить уколы, и потому я пишу тебе, мой любимый, мой большой мальчик. […] Самое значительное то, что не знаю, что тебя влечет от меня. […] Что бы ты сказал, Павлуша, если бы я приехала в Одессу и через день-два стала бы исчезать так таинственно — на ночь, на полночи […] Да что ж тут особенного, небывалого, но пойми, Павлуша — получается, что с чужими людьми у тебя «сговор», тайные соглашения от меня — вот и боль не в том, что женщины тобою увлекаются, мне это даже нравится, пусть влюбляются в моего красавца, я-то знаю, что он мой. И не в том, что в тебе когда-нибудь заговорит физиология, все это понятно и не больно […] Ты боишься, милый, сказать мне прямо: «Шурочка, у меня есть одна женщина, она меня интересует, забавляет, я иду к ней, не жди меня, вернусь к утру». Я бы только улыбнулась, я почувствовала твое доверие ко мне, и мне было светло, я знала бы, что мы с Павлом одно, заговор у нас с тобою, а не у него с какой-то чужой женщиной […]».

Месяц спустя — из Москвы:

«Нет слов, чтобы сказать тебе, что со мной.

Павел, Павел! Все было готово, билет взят, вещи уложены, командировка в кармане, еще 3–4 часа, и я лечу к тебе. О, как радостно билось сердце при мысли, что буду с тобой. Как хотелось скорее обнять твою дорогую головушку, прижать к моей груди, к сердцу […] И вдруг — самокатчик! Письмо: постановление ЦК, не разрешающее мне выехать до съезда. Вопрос о заявлении 22-х будет разбираться на съезде. Что сказать, Павел? Что пережила я за эти часы! […]

Павел, слышишь ли, как в эти темные дни я зову тебя, дорогого, и как хотелось мне именно сейчас быть с тобою, чтобы всю мою нежность, все богатства моей души отдать тебе, только тебе. Ведь сейчас моя энергия, моя вечно бурлящая, беспокойная душа натыкаются на стену. Но ничего, Павел! Сейчас моя рука товарища протянута к тебе не за помощью только, а чтобы поддерживать тебя, мой близкий, родной, в эти темные дни […] Уже не Коллонтай, а твой голубь, точно в клетке, бьется в тоске. Пойми, крыльями уже махнула — и вдруг жестокое, формальное: «нельзя». Павел, любимый мой, мне больно сейчас. Не знаю, что будет дальше, но сейчас я остро страдаю об одном: что меня жестоко лишили права ехать к тебе […] Слышишь ли мою боль, слышишь ли мой зов, мне больно, Павел, я бьюсь в тоске, мне все кругом опостылело, так остро по тебе я еще не тосковала. Павел, мой безмерно любимый — твой, твой Голубь».

Ответ пришел уже через девять дней.

«Шурочка, милая, родная […] Я жажду Тебя, а ты, маленький скандалист, все буяниш. […] Приезжай, будеш жить на даче, только на другой теперь: хороший сад, огородик свой, море — приезжай, отдохнем. […] Весна, милая, а мы ведь с тобой весной вместе не были, хотя вся наша жизнь должна быть весной».

Быстрый переход