Даже резиденция посла (им тогда был Христиан Раковский, который не выносил Дыбенко) показалась ей убогой в сравнении с ее роскошной квартирой в Осло, а уж типично лондонский домик советника Ивана Майского — тесным и жалким, не достойным его поста. Это, впрочем, не помешало ей охотно гостить в «жалком» домике советника, сблизиться с Майским, тоже в прошлом меньшевиком, и пронести эту близость через всю оставшуюся жизнь.
Под предлогом укрепления советских кадров за границей практически в изгнании оказались тогда наиболее крупные деятели разных оппозиций — кроме самой Коллонтай и Раковского, еще и Крестинский, Осинский, Юренев, Красин, Иоффе, Лутовинов… Оппозиционеры более низкого уровня без всяких почестей были отправлены в Сибирь и на Дальний Восток, а люди с громкими именами пребывали за границей на почетных постах, создавая во всем мире иллюзию «партийной терпимости». Шляпникову, однако, посольский пост не доверили — его отправили советником полпредства во Францию. Он очень любил Париж, но это назначение воспринял как издевательство и всей работой своей — скорее, отлыниванием от нее — стимулировал скорейший свой отзыв в Москву.
Ему сразу же припомнили «открытое письмо» — его и Медведева, — опубликованное в газете «Бакинский рабочий». Такие особенно строки, которые всей своей остротой были обращены против Зиновьева (а тот как раз в то время и на очень короткий срок оказался в «дружбе» со Сталиным): «…вся деятельность Коминтерна свелась к насаждению материально немощных [зарубежных] секций и к содержанию их за счет достояния российских рабочих масс, за которое они платили своей кровью и жертвами […] Создаются оравы заграничной коммунистической челяди, поддерживаемые русским золотом…» Мог ли Сталин такое простить? Шляпникову объявили строгий выговор, Медведева как самого несгибаемого исключили из партии.
«Дорогая Александра Михайловна, — перейдя почему-то на официальный тон, писал ей Санька. — […] Письма от Вас, числом три, нами получены. Не писал, так как ждал Вашего приезда. […] Здоровье немножко поправил, но все же от головокружения не избавился. Закончил брошюру о революции 1905 года и еще одну о Франции а теперь paботаю над третьим томом [воспоминаний] по-прежнему жду, но ни партийной, ни профсоюзной работы не дают. Так что Вы можете себе представить, каков круг моей общественной жизни. Мириться с таким положением, конечно, нельзя […] Что поделывают наши норвежские друзья, что в моей милой Франции? Я ничего не знаю, от всего оторван. Хольменколлен, наверно, в снегу. Вспоминаю наши прогулки…»
Как им было хорошо, когда они «боролись», и как стало плохо, когда «победили»!.. Но Коллонтай уже жила в другом измерении — другими интересами и с другим прицелом. Сама того не подозревая, она оказала Сталину царский подарок — переслала подлинники ленинских — предреволюционных, естественно, — писем к ней, и Сталин повелел тут же их опубликовать. Коллонтай хотела просто напомнить о том, как некогда ее ценил почивший вождь, но в письмах была весьма нелестная оценка Троцкого: человека неустойчивого, подверженного колебаниям, с которым можно «увязнуть». Она пригодилась Сталину в борьбе с конкурентом. К тому же Сталин понял, что она НЕ с Троцким, и это во многом определяло потом его отношение к ней.
Она вообще уже была «ни с кем», если говорить о набиравшей силу межпартийной борьбе. Не только потому, что ее одолевали недуги, — пришлось несколько раз ложиться в клинику, ездить на воды в Германию — в Баден-Баден. Мысли ее были в прошлом, интересы — в том, что теперь ее окружало и к чему она почувствовала — с таким опозданием! — истинный вкус.
«Мои милые сестрички, Зоя и Вера, — писала она из больницы сестрам Шадурским, — как странно подумать, что мы все трое прошли такую путаную, странную, необычайную дорожку жизни. |