[…] Каждый сам может сделать выводы из такого соседства». Сама Коллонтай «выводы» сделала, запретив всей советской колонии столоваться у белогвардейского повара («видите ли, пироги русские хорошо печет! А что у него при этом на уме? И чьи задания он выполняет?») и шить платья у белогвардеек.
Куда менее плодотворными были ее потуги добиться у шведских властей выдачи сбежавшего атташе. Министр иностранных дел, консерватор Трюггер, которого она посетила, решительно заявил, что у Швеции нет традиции выдавать тех, кто ищет спасения.
— Соболев — командир Красной Армии, — настаивала Коллонтай, — его поступок — это дезертирство и измена.
— Право на политическое убежище, — отвечал министр, — предусмотрено шведскими законами.
— Но Соболев присвоил казенные деньги, — не унималась Коллонтай, — уголовные преступники не имеют права на убежище.
— Уж позвольте шведским властям решать, что следует делать в подобных случаях.
Поняв, что желанный исход ей не светит, Коллонтай решила выторговать хоть что-то, но и тут ее ждал полный афронт.
— Хорошо, прекратите, по крайней мере, шумиху в прессе.
— Вы полагаете, фру Коллонтай, — улыбнулся Трюггер, — что это во власти министра иностранных дел? У нас свобода печати.
Докладывая Сталину о своей неудаче, Коллонтай не скупилась на бранные комментарии насчет коварства буржуазии, завершив свой рапорт выводом, заведомо близким душе и сердцу ее адресата: «Главной причиной невозвращенства я считаю наличие в партии оппозиции и усиление провокационной работы враждебных нам зарубежных сил». Сталин получил именно то, что хотел получить.
В Осло ее ждала шифровка, полная достаточно прозрачных намеков: в обтекаемых выражениях Литвинов предлагал «дождаться» смерти полпреда Коппа, умиравшего от рака в берлинской больнице, и занять его место. Реакция Коллонтай на это известие кажется алогичной, неадекватной, даже абсурдной. Так ли уж, впрочем, абсурдной, если к ней подходить не рассудочно, а эмоционально? То есть так, как подходила сама Коллонтай. Вот она, эта реакция, отраженная в дневнике: «Вдруг почувствовала отвращение к запаху ночных фиалок — любимых, всегда напоминавших Куузу, юность, ожидание чего-то прекрасного. Впервые выставила их на ночь за дверь».
Смерть Коппа задерживалась, но пришло известие о другой смерти: в Осло умер Фритьоф Нансен. Совсем недавно, перед ее отъездом в Стокгольм, он заезжал в полпредство — сам управлял машиной, легко взбежал по лестнице, был полон энергии и сил. До него дошли слухи о том, что стремительная коллективизация может вызвать голод в России и на Украине. Хотел их подтверждения, заранее предлагал свою помощь. Коллонтай, как и положено советскому послу, категорически отвергла домыслы буржуазной прессы. В его голубых глазах, так контрастно оттенявших красивую седину, она прочитала недоверие. Таким было ее последнее воспоминание о человеке-легенде, которого в Москве и чтили, и боялись.
На венке, возложенном Коллонтай от имени полпредства, была не согласованная с Москвой надпись: «Титану мысли, воли и сердца». Коллонтай и тут оставалась верной себе: напыщенная патетика сочеталась с примитивной неграмотностью («титан сердца» — за такое красноречие в любой школе поставили бы двойку) и резко отличалась от искренней, не нуждавшейся ни в каком надрыве скорби, охватившей город и всю страну.
Сразу же после похорон ей пришлось снова ехать в Стокгольм. Ее рапорт возымел действие — комиссия из Москвы прибыла для чистки двух полпредств сразу: начинали в Швеции, завершали в Норвегии. В комиссию по чистке включили и Коллонтай. По ее настоянию отозвали почти весь состав полпредства в Стокгольме. |