«…На днях приедет Саня. А у меня двоится желание, двоится настроение. Одной все-таки тяжело, без близких. Но когда я желаю присутствия Сани, то всегда себе представляю кого-то близкого, родного, кто обо мне ласково подумает. Стоит же представить себе всю действительность, и руки опускаются. Опять начнется: «Сделай это! Найди то! Напиши для меня и т. д.» И потом, меня прямо пугает мысль о физической близости. Старость, что ли? Но мне просто тяжела эта обязанность жены. Я так радуюсь своей постели, одиночеству, покою. Если бы еще эти объятия являлись завершением гаммы сердечных переживаний […] Но у нас это теперь чисто супружеское, холодное, деловое […] Так заканчивается день. И что досадно: мне кажется, будто Санька часто и сам вовсе не в настроении, но считает, что так надо.
Если б он мог жить тут как товарищ! Как веселый товарищ он мне мил, я люблю с ним говорить, даже приласкать его, он же — милый мальчик. Но не супружество! Это тяжело».
Шляпников приехал 8 марта 1915 года, и этот приезд не только ее не обрадовал, но скорее раздосадовал, а затянувшееся его пребывание начало раздражать. Не оттого лишь, что сорвался, хотя формально и прошел, женский праздник, который Коллонтай с усердием готовила. Этот день — 8 Марта, — который для нее уже стал почти священным, не пробудил в сердцах левых норвежек похожих эмоций. Но главное — накануне она получила известие, которое едва не сразило ее. Александр Саткевич — Дяденька — сухо сообщал, что женится и просит его поздравить с законным браком.
«И с кем?! — задавала вопрос Коллонтай своему дневнику. — С очень, очень обыденной «дамочкой» [значит, знала ее? Следов этих «знаний» в ее архиве обнаружить не удалось.], безличной и типично буржуазной. […] Я понимаю прекрасно всю психологию Дяденьки и рада за него, потому что сейчас это то, что ему нужно. И потому, что она даст ему все свое тепло, заботу. А он, бедный, в этом очень нуждается. У меня даже теперь какое-то чувство успокоения за него, но когда я читала письмо, сидя у Ротхейм (я его там получила), мне казалось, что я читаю письмо с извещением о смерти близкого человека. Эта свадьба — крест на нашу долголетнюю, особенную близость-дружбу. Ровно двадцать лет знакомства, дружбы, понимания […] Сколько пережито! Двадцать лет? Мне кажется, много, много больше. Мне кажется, у меня всегда была Дядина дружба, его забота, его исключительная привязанность. Великая, незаменимая ценность! Опора, последняя опора в жизни! Казалось, без нее вообще не прожить. Сколько раз в самые тяжелые минуты жизни борьба, сознание, что где-то есть человек, для которого я самое дорогое в жизни, давали силы и вносили утешение. Мысль, что всегда можно позвать Дяденьку, давала иллюзию, что я не одна, и помогала нести жизнь… Я знала […] что где-то есть человек, к которому я всегда могу обратиться и за большим, и за малым, который сделает для меня все, что сможет, и сделает с радостью».
Трудно понять, на что рассчитывала Коллонтай, много лет держа на расстоянии человека, столь ей преданного и столь необходимого. Он терпеливо ждал, когда наконец ей надоест скитаться по белу свету и потянет, как всех людей на земле, к нормальному семейному очагу. Не дождался. И дождаться не мог: Коллонтай не была создана для домашних идиллий. Саткевич уже стал генерал-лейтенантом, одним из самых влиятельных военных инженеров России, карьера его развивалась успешно, зенит жизни был пройден, близилось пятидесятилетие, — самое время (крайнее время!) подумать и о себе. О том, что ждет его впереди… Разумом она это хорошо понимала, сердце понимать не желало. Об этом с предельной обнаженностью рассказывает ее дневник: страница за страницей, одними и теми же словами, множество раз — одно и то же, одно и то же… В этой повторяемости и проявились с особенной остротой тоска, отчаяние, безысходность. |