Изменить размер шрифта - +
Есть часы долгих ласк, поцелуев без обязательного финала.

[…] Это человек, у которого преобладает не интеллект, а душа, сердце, воля, энергия. […] Я верю в Павлушу и его звезду. Он — Орел».

Границ не было, расстояния преодолевались без всякого труда, тем более что весь транспорт был тотчас к услугам, так что Дыбенко мог сегодня быть в Петрограде, завтра примчаться в «милый, милый Гельсингфорс», который к тому же «в наших руках». Из Петрограда он принес последнюю новость: на Совнаркоме тоже обсуждался вопрос, подписывать ли с немцами унизительный мир. Почти все были «за», лишь Дыбенко и Сталин «против». Коллонтай решила позвонить Сталину в Смольный: ведь он еще не был недоступным вождем, а совершенно рядовым, таким же, как она сама, членом ЦК. К аппарату подошел Раскольников, обрадовался, услышав ее голос.

— Прошу товарища Сталина, — сухо сказала Коллонтай.

Сталин оказался рядом — она бурно выразила ему свою поддержку.

— Продолжайте, — сказал Сталин и сразу повесил трубку.

Сколько она ни ломала голову, так и не поняла, что скрывалось за этим словом.

Пароход, на котором орлы и голуби революции должны были следовать в Европу, ждал их в порту Або. Дыбенко решил проводить любимую женщину — для этого им снарядили специальный поезд. «Отопление, — с восторгом констатировала Коллонтай в дневнике, — накрахмаленное постельное белье, полный комфорт, никаких белогвардейцев. […] Утром прибыли в Або. В гостинице не кормят и не ухаживают. Нескрываемое неодобрение. Улицы слабо освещены, пустынны, впечатление города в осаде. Павел уехал…»

Пока они добирались до Або, немцы успели занять Псков. Ленин начал призыв ополченцев и обратился с воззванием «Отечество в опасности!». Но Коллонтай это ничуть не тревожило. И дневники ее, и письма, и позднейшие черновики мемуаров определенно подтверждают, что она искренне ожидала восторженного приема наконец-то сбросивших с себя ярмо капитализма счастливых горожан. А встретила ненавидящие глаза, затаенную злобу, опустевший, ощетинившийся молчанием город. Внимательный глаз отметил все, что ее окружало, стиснутый догмой мозг оказался не в состоянии реально оценить увиденное. Никакой пароход их, естественно, не ждал. Угрозами и лестью удалось отыскать маленькое суденышко, которое в недавние добрые времена доставляло дачников в разбросанные по шхерам домишки. Пароходик назывался «Мариограф» — дорогу ему по скованному льдами заливу должен был пробивать ледокол «Гриф». Торопливые дневниковые записи красочно передают атмосферу этого романтического путешествия с факелом революции в руках.

«24 февраля. Утро. Ясное, морозное, солнечное. Минус двадцать. Медленно пробираемся сквозь льды среди внутренних шхер. […] Все призрачно, нереально. Реальны только солнце и мороз, небо и льды. Покормили вкусным завтраком. Почему-то вспоминается еда — одна ночь в Совнаркоме. Проголодавшись, пошли есть в три часа ночи, еды, конечно, нет, заспанные официанты принесли свежий хлеб и целую кастрюлю паюсной икры. […] Во всем теле приятная лень сытости и отдохновения.

25 февраля. Остановились возле деревянной пристани рыбацкого селеньица на острове Дагербю, чтобы взять уголь. Погрузка странно затянулась: население, узнав, что на пароходе русские большевики и красные финны, решило нас арестовать. […] Грузчики относятся к нам недоброжелательно. С берега нас рассматривают с угрюмым любопытством. Все население острова против нас. Лица разглядывающих нас непроницаемы и неподвижны, как финские скалы».

Чувства переполняли ее, и вместо безадресного дневника она предпочла изложить их в письме к Дыбенко, который в это время в качестве наркома по морским делам находился в Гельсингфорсе. Наркомат этот был создан 22 февраля, в состав его коллегии — на правах заместителя Дыбенко — вошел Раскольников.

Быстрый переход