С первых же фраз, отмечал Станиславский, она вносила в речь столько подъема, сколько нужно, чтобы голосом и интонацией захватить аудиторию. Ослабляя модуляцию в середине речи, она в конце снова набирала полную силу, но не переходила при этом на крик. Станиславский считал, что актеры должны учиться у популярных ораторов, среди которых Коллонтай была тогда одной из первых.
На каждой стоянке она прежде всего мчалась за свежими газетами. Жизнь в Москве по-прежнему отличалась накалом борьбы. Сталин и Шляпников были назначены «руководителями продовольственного дела на юге России», и Александра порадовалась за Саньку: подружится со Сталиным! Этот грузин был ей симпатичен уже потому, что не выносил Троцкого: об этом знали все, кто хоть как-то входил в «верха». Но больше радоваться было нечему. Наркомат по морским делам влился в наркомат по делам военным, и наркомом стал Троцкий, а Раскольников остался председателем Комитета морских комиссаров — именно от них так страдал Дыбенко, поскольку матросы ни в какую не хотели подчиняться политическим агитаторам, стремившимся надеть на них партийную узду.
К тому же на флоте назревал новый скандал, и Коллонтай опасалась, что Дыбенко ввяжется и в него: только этого еще не хватало! Балтийским флотом командовал тогда кадровый морской офицер Алексей Щастный, которого молва и газетчики возвели в адмиральский чин, упраздненный большевиками. Еще до того, как в Гатчине начался суд над Дыбенко, Щастный совершил один из самых великих подвигов за всю историю русского военного флота: пробившись сквозь льды, он вывел из осажденного немцами Гельсингфорса и привел в Кронштадт почти весь Балтийский флот — 200 боевых кораблей: линкоров, крейсеров, эсминцев, тральщиков и подводных лодок. Нет ни одного достоверного свидетельства, чем именно Щастный (или его героический поступок?) пришелся Троцкому не по душе. Известно лишь, что его вызвали в Кремль и арестовали в кабинете Троцкого на глазах у ординарца.
Дело передали в Верховный трибунал Республики, куда все тот же Крыленко на правах «общественного обвинителя» вызвал Троцкого в качестве единственного свидетеля. От ТАКОГО свидетеля доказательств не требовалось — вполне достаточно было его заявления, что Щастный готовил переворот. Предрешенный приговор был приведен в исполнение в ту же ночь.
Волна протестов прокатилась по России — особенно возмущались в военной среде. Вернувшись в Москву, Коллонтай получила письмо от Дыбенко — вместе с вырезкой из орловской газеты, где был опубликован коллективный протест против расстрела Щастного. К величайшему удивлению, она нашла среди подписавших протест и свое имя. Дыбенко в письме объяснял, что знает Шуру как принципиального противника смертной казни и как человека, который «с удовольствием ударит по Троцкому». Оттого и поставил он самовольно ее подпись…
Ее возмущению не было предела. Отзвуки его — в сохранившихся строках дневника: «Как Павел посмел считать меня карманной женой?! Забыть, что у меня есть свое громкое имя, что я — Коллонтай?!!» Реакция, как всегда, была импульсивной и решительной: даже не отчитавшись в ЦК о своей агитационной поездке и, естественно, не дождавшись возвращения Дыбенко, она укатила в Петроград.
Было лето, пора белых ночей. Внезапно ставший провинциальным, город казался пустынным. Коллонтай поселилась в Царском Селе — бывшей летней резиденции императора, который в это время перемещался из Сибири на Урал навстречу своей мученической смерти. Здесь, в Царском, Миша подрядился на лето работать в созданных еще наркомом Коллонтай «детских общественных учреждениях», патронессой которых стала жена Луначарского, а помощницей у нее служила вторая жена Владимира Коллонтая Мария Скосаревская. В этом семейном кругу Александра надеялась отойти от бесконечного стресса, в который ее вовлекала судьба. «Только бы подольше не видеть Павла!» — записала она в дневнике. |