И он задушил ее и сбросил вниз в Олений ров. Там ее жрали черви, а когда останки нашли, то напали на след убийцы и заперли его вместе с трупом в склепе и, прежде чем колесовать, заставили во искупление своего греха вырубить в камне ее образ».
Отакар вздрогнул, и его пальцы замерли на грифе; он пришел в себя и вдруг увидал стоявшую за креслом старой графини юную девушку: улыбаясь, она смотрела на него.
Утратив всякую способность двигаться, он окаменел со смычком на струнах.
Графиня Заградка медленно оборотилась, навела лорнет на него:
– Продолжай, Отакар; это всего лишь моя племянница. А ты не мешай ему, Поликсена.
Студент не шевелился, и только рука, соскользнув, вяло повисла в сердечной судороге.
С минуту в комнате царила полная тишина,
– Почему он не продолжает? – гневно вопросила графиня.
Отакар напрягся, пытаясь унять дрожь в руках, – и вот скрипка тихо и робко всхлипнула:
Andulko mé ditĕ
já vás
mám rád.
Воркующий смех девушки заставил мелодию быстро замолкнуть.
– Скажите‑ка нам лучше, господин Отакар, что за чудесную мелодию вы играли перед тем? Какую‑то фантазию? При этом… – Поликсена, опустив глаза и задумчиво теребя бахрому кресла, отделила каждое слово многозначительной паузой, – при этом я – совершенно ясно – представляла – склеп – в базилике Святого Георгия, – господин – господин Отакар.
Старая графиня едва заметно вздрогнула: было нечто настораживающее в тоне, каким Поликсена произнесла его имя.
Студент, смешавшись, пробормотал какие‑то конфузливые слова; единственное, что он сейчас видел, – это две пары глаз, неподвижно устремленных на него: одни жгли его мозг своей всепожирающей страстью, другие, пронизывающие, острые как ланцет, излучали недоверие и смертельную ненависть. Он не знал, в которые из них должен смотреть, опасаясь оскорбить одну и выдать свои чувства другой.
«Играть! Только играть! Сейчас же, немедленно!» – кричало в нем. Он резко вскинул смычок…
Холодный пот проступил у него на лбу. Ради Бога, только не снова эту проклятую «Андульку»! К своему ужасу он почувствовал с первых же взмахов смычка, что неизбежно вернется к той же песне, у него потемнело в глазах, как вдруг снаружи, из переулка, на помощь пришли звуки одинокой шарманки, и он с какой‑то бессознательной, лихорадочной поспешностью пристроился к избитому мотиву:
Девочки бледной печален конец:
не суждено ей идти под венец.
Даже бродяги‑матросы
любят румяные розы.
Золото яркое – тусклый свинец…
Дальше этого не пошло: ненависть, брызнувшая от графини Заградки, почти выбила скрипку из его рук.
Сквозь застлавшую глаза туманную пелену он еще видел, как Поликсена скользнула к стоящим у дверей часам, отдернула завесу и перевела стрелку на цифру VIII. Это, конечно, означало час свидания, но его ликование тут же заледенело от страха: неужели графиня все поняла?
Ее длинные, высохшие старческие пальцы нервно рылись в вязаном кошельке; он следил за ними, предчувствуя: сейчас, сейчас она что‑то сделает, что‑то невыразимо унизительное для него, что‑то настолько страшное, о чем невозможно даже помыслить.
– Вы нам – сегодня – прелестно – играли, господин – Вондрейк, – слово за словом процедила графиня, потом извлекла из кошелька две мятые бумажки и протянула ему: – Вот вам – на чай. И купите себе, пожалуйста, к следующему разу пару панталон. Поновее, ваши уже совсем сальные.
Студент почувствовал, как от беспредельного стыда остановилось сердце.
«Надо взять деньги», – была его последняя ясная мысль – он не хотел выдавать себя; комната слилась в одну серую массу: Поликсена, часы, лицо покойного гофмаршала, доспехи, кресло – лишь мутные окна по‑прежнему смотрели на него белесыми ухмылявшимися прямоугольниками. |