Этот человек сказал ей, что провел всю жизнь, точно слепой, не подозревая даже, что существует красота. Она поняла его. Ведь и с ней произошло похожее. И она жила в ослеплении, не видя ничего, кроме одной фигуры, высвеченной резким прожектором ревности. А если бы этот прожектор вдруг перестал светить? В рассеянном дневном освещении появились бы тысячи других фигур, и мужчина, который до этого казался ей единственным в мире, стал бы одним из многих.
Она сжимала руль, чувствуя себя уверенной и красивой, и ее осенила еще одна мысль: а, впрочем, любовь ли привязывает ее к Климе, или всего лишь страх потерять его? И если этот страх с самого начала был тревожной формой любви, то не улетучилась ли со временем любовь (усталая и измученная) из этой формы? Не остался ли в конце концов один страх, страх без любви? И что останется, если исчезнет и этот страх?
Трубач рядом с ней снова необъяснимо улыбнулся.
Она взглянула на него и подумала, что, если перестанет ревновать, не останется ничего. Она мчалась на большой скорости, и ей представилось, что где-то впереди на дороге жизни прочерчена линия, которая обозначит разрыв с трубачом. И эта мысль впервые не пробудила в ней ни тревоги, ни страха.
Ольга, войдя в апартаменты Бертлефа, извинилась:
— Не сердитесь, что врываюсь без предупреждения. Но я так ужасно нервничаю, что не могу оставаться одна. Я правда не помешаю?
В комнате сидели Бертлеф, доктор Шкрета и инспектор, который ответил Ольге:
— Нет, не помешаете. Мы говорим о случившемся уже вполне неофициально.
— Пан инспектор — мой старинный друг,— объяснил Ольге доктор Шкрета.
— Скажите, прошу вас, почему она это сделала? — спросила Ольга.
— Она ссорилась с молодым человеком, с которым встречалась,— сказал инспектор,— а посреди этой размолвки достала что-то из сумки и проглотила. Больше ничего мы не знаем, и боюсь, не узнаем.
— Пан инспектор,— настоятельно сказал Бертлеф,— прошу вас обратить внимание на то, что я сказал вам для протокола. Я провел с Руженой в этой комнате ее последнюю ночь. Это главное, что, возможно, я недостаточно подчеркнул. Ночь была прекрасной, и Ружена чувствовала себя бесконечно счастливой. Эта неприметная девушка как нельзя больше нуждалась в том, чтобы разорвать обруч, которым сковывало ее безучастное и неприветливое окружение, и она сразу же стала ослепительным созданием, полным любви, нежности и великодушия, созданием, каким вы и вообразить ее не могли. Говорю вам: в течение вчерашней ночи я распахнул перед ней дверь в другую жизнь, и именно вчера ей захотелось жить. Однако кто-то следом пересек мне дорогу…— в неожиданной задумчивости сказал Бертлеф и тихо добавил: — Верно, в это вмешались силы ада.
— Могущество ада не по зубам криминальной полиции,— сказал инспектор.
Бертлеф, пропустив его иронию мимо ушей, продолжал:
— Самоубийство — полнейшая нелепица, поймите это, прошу вас! Не могла же она убить себя именно тогда, когда наконец почувствовала желание жить! Повторяю вам, я не считаю возможным обвинять ее в самоубийстве.
— Милейший,— сказал инспектор,— в самоубийстве никто не обвиняет ее хотя бы потому, что самоубийство не считается какой-либо виной. Самоубийство вне законов правосудия. Это не наше дело.
— Да,— сказал Бертлеф,— для вас самоубийство не является виной, ибо жизнь для вас не представляет собой ценности. Но я, пан инспектор, не знаю большего греха. Самоубийство — куда больший грех, чем убийство. Убивать можно из мести или корыстолюбия, но и корыстолюбие есть проявление некой извращенной любви к жизни. Самоубийством же мы с издевкой бросаем свою жизнь к ногам Бога. Самоубийство — это плевок, залепленный в лицо Создателя. |