Изменить размер шрифта - +
Поэтому маловероятно, что между ним и нашей сестрой могли завязаться интимные отношения. Наш курорт слишком мал, чтобы такая новость не дошла до меня. Отцовство пана Климы было с наибольшей вероятностью камуфляжем, к которому сестра Ружена склонила его, чтобы комиссия разрешила аборт. Этот молодой человек, конечно, возражал бы против аборта.

Но Франтишек уже не слышал, что говорил Шкрета. Он стоял здесь, но ничего не видел. Он слышал лишь слова Ружены «доведешь меня до самоубийства, точно доведешь меня до самоубийства», знал, что он причина ее гибели, и все-таки не понимал почему и не мог ничего объяснить. Он стоял здесь, словно дикарь перед чудом, стоял здесь словно перед чем-то сверхъестественным, сделавшись вдруг глухим и слепым, ибо разум отказывался воспринять непостижимое, обрушившееся на него.

(Несчастный Франтишек, ты пройдешь по жизни, так и не поняв ничего, зная лишь, что твоя любовь убила женщину, которую ты любил, ты пройдешь по жизни с этим чувством, как с тайной метой ужаса, как прокаженный, который приносит любимым необъяснимые беды, ты пройдешь по жизни, как вестник несчастья.)

Он стоял бледный, недвижный, точно каменное изваяние, и не заметил даже, как в помещение взволнованно вошел еще один человек; он подошел к мертвой, долго смотрел на нее, потом погладил по волосам.

Доктор Шкрета прошептал:

— Самоубийство. Яд.

Вошедший резко повернул голову:

— Самоубийство? Голову даю на отсечение, что эта женщина не покончила с собой. А если она и проглотила яд, то это точно было убийство.

Инспектор удивленно смотрел на вошедшего. Это был Бертлеф — его глаза пылали гневным огнем.

 

 

Якуб повернул ключ, и машина тронулась. Он проехал последние курортные особняки и очутился на широком просторе. До границы было всего часа четыре езды, не хотелось торопиться. Сознание, что этой дорогой он едет в последний раз, преображало весь край, принявший вдруг редкостный и необычный вид. Ему казалось, что он не узнает его, что вокруг все другое, чем представлялось прежде, но, к сожалению, он уже не может здесь задержаться.

И одновременно он тут же возражал себе, понимая, что никакая отсрочка отъезда, пусть на день или на годы, не изменит того, что мучит его сейчас: этот край он не познал бы ни на йоту ближе, чем знал до сих пор. И он должен смириться с тем, что покидает его, так и не познав до конца, не исчерпав всей его прелести. Что покидает его как должник и как кредитор со счетами, взаимно не оплаченными.

И снова вспомнилась ему девушка, которой он вложил в тюбик фальшивый яд, и он подумал, что его карьера убийцы была самой короткой из всех карьер, которые выпали ему на долю. Я был убийцей часов восемнадцать, улыбнулся он своим мыслям.

Но потом возразил себе: нет, неправда, что он был убийцей всего лишь короткое время. Он убийца и останется им до самой смерти. Ибо вовсе не важно, была или не была голубая таблетка ядом, важно то, что он считал ее ядом и что, несмотря на это, дал ее незнакомой женщине и даже не пошевелил пальцем, чтобы спасти ее.

И сейчас он задумался над этим уже с беззаботностью человека, понявшего, что его поступок оказался в плоскости чистого эксперимента.

Его убийство было особенным. Это убийство не имело мотивов. Оно не ставило своей целью добиться какой-либо выгоды для самого убийцы. Стало быть, какой был в нем смысл? Его смысл, по всей вероятности, был в том, чтобы он узнал, что он убийца.

Убийство как эксперимент, как акт самопознания — это он уже знал; это Раскольников. Тот убивал, чтобы ответить себе на вопрос, имеет ли человек право убить неполноценного человека и способен ли он перенести это убийство; этим убийством он спрашивал себя о себе.

Да, здесь есть нечто, сближающее его с Раскольниковым: нецелесообразность убийства, его теоретический характер. Но здесь есть и различие: Раскольников задавался вопросом, имеет ли право способный человек ради своего интереса пожертвовать неполноценной жизнью.

Быстрый переход