Зимой их набрасывали на верхнюю одежду во время долгих поездок в пролетке.
Я устроился на чердаке. Вскоре температура упала до минус двадцати и под крышей стало очень холодно. Всячески показывая взрослым, что мне там в самый раз, я соорудил себе из перин логово и на ночь натягивал на голову вязаный шлем. Вся хитрость заключалась в том, чтобы перелезть из дневной одежды в ночную рубаху в рекордный срок. Потом уже можно было расслабиться, знобило только минуту. Изо рта шел пар, но это меня не волновало. Зато какие на чердаке открывались возможности! С чердака — не то что из тесных комнат — были четко слышны все звуки в радиусе нескольких километров. Лай собак, паровозные гудки, неслышные днем, всякие таинственные отголоски, начинавшие доходить до моих ушей только после захода солнца. Теперь к этим отзвукам добавилась война. Одинокий стрекочущий «кукурузник» мог часами кружить над нашими головами. Самолеты, чей монотонный гул доносился с большой высоты, двигались в темноте с запада на восток. И наконец, в январе 1945 года я услышал далекую, но ясно различимую канонаду. Меня мгновенно охватил восторг — этого сигнала мы ждали много месяцев.
Началось немецкое отступление. Через Боженчин шагали потрепанные отряды; ночевали у нас и на рассвете отправлялись дальше, на запад. Разные немцы появлялись в доме моего деда. Одного из них помню до сих пор. Он стоял на пороге кухни, статный, высокий, широкоплечий. В ту ночь шел дождь со снегом, и капли стекали по его резиновому офицерскому плащу. На приглашение дяди Фенглера, который в таких случаях служил переводчиком, войти в дом ответил вежливым отказом. Он хотел только набрать горячей воды в котелок, который держал в руке. Его просьба на чужом языке, как и тон, совершенно неожиданные в захваченной им стране, на фоне немецкой грубости прозвучали очень непривычно. Я сообразил, что этот немец — необычный. Я был неопытным четырнадцатилетним подростком, но не мог не заметить разительного отличия между его поведением и тем, к чему приучили нас оккупанты.
В другой раз появился русский, власовец, в немецком мундире. Он пришел около десяти вечера, когда в доме уже готовились ко сну. Обе мамы, то есть тетя Янина и моя мать, мыли в тазу обоих братишек и мою младшую сестру, когда пожаловал он, внеся с собой легкий запах алкоголя. Церемонно вежливый, расположился, однако, как у себя дома. Помня о Варшавском восстании, мы встретили его не слишком дружелюбно. Но он без умолку болтал по-русски. Дядя Фенглер и отец малость выпили для куражу — а что оставалось делать в такой ситуации? Тем более, оба не говорили по-русски, как и я. Я только понимал по отдельным польским словам, жестам и чисто инстинктивно, что власовец ненавидит коммунистов за то зло, которое Сталин причинил крестьянству. Сам он служил у немцев в обозе. Открыл нам великую тайну: в России у него спрятано зерно, и, вернувшись, он это зерно достанет и посеет. Насчет последнего у меня возникло сомнение, поскольку русский уже опьянел. И неизвестно, чем бы закончился его рассказ, если бы не постучали в окно. Власовец мгновенно протрезвел, встал, подошел к окну и обменялся несколькими словами с невидимым собеседником. Потом попрощался с нами — так же церемонно — и ушел. Обоз получил приказ выступать, и больше я его никогда не видел.
Не покидали Боженчин только жандармы, поселившиеся в Католическом доме. Они оставались — как символ тысячелетнего Рейха. Другие отряды беспрерывно двигались на запад. Среди прочих прибыли саперы и задержались подольше. Не нужно было быть специалистом, чтобы понять почему. Через Боженчин протекает река Ушвица. Летом она мелеет. Зимой набухает. Была как раз середина зимы, и река могла стать препятствием для армии. Саперы ждали приказа.
Уже долгое время почта не приходила и мы не получали из Поромбки никаких вестей. Взрослые занимались странными делами, мотивы которых я мог бы понять, если бы сам тогда был взрослым. |